Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фет вместе с переведенным им Шопенгауэром – или, скорее, в обратном порядке – необходим и при обращении к философским притяжениям Набокова в «Даре», например к такой его сентенции, приписанной им некоему условному Делаланду[614]:
Наиболее доступный для наших домоседных чувств образ будущего, долженствующий раскрыться нам по распаде тела, – это освобождение духа из глазниц плоти и превращение наше в одно свободное око, зараз видящее все стороны света (4: 484).
Поддержав наблюдение В. Александрова, Долинин сопоставил это апокрифическое изречение с афоризмом из первой главы эссе Р. Эмерсона – американского романтика и эрудита – «Природа» (1841): I become a transparent eye-ball; I see all; the currents of the Universal Being circulate through me; I am part or parcel of God[615]; в переводе А. Зверева: «Я становлюсь прозрачным глазным яблоком; я делаюсь ничем; я вижу все; токи Вселенского Бытия проходят сквозь меня; я часть Бога или его частица»[616].
Между тем сам автор «Природы» приведенную мысль почерпнул все же именно у Шопенгауэра. Привожу здесь, однако, этот его источник в переводе Фета, релевантном для нашего изложения. В своем главном труде «Мир как воля и представление» философ говорит о блаженстве созерцания природы: «Мы уже более не индивидуум, – он забыт, – а только чистый субъект познания: мы существуем уже только как единое око мироздания»[617]. Вот этот-то шопенгауэровско-фетовский пассаж, собственно, и воспроизведен у Набокова – с поправкой на посмертное инобытие.
Практически сразу подмечены были критиками отзвуки Гоголя в «Даре» (см. резюмирующие указания А. Долинина в 5: 658–659, 696). Тем не менее диапазон соответствующих поисков стоило бы значительно расширить. В последней главе «Дара» показана волшебная инверсия пространства в восприятии героя, который лежит на траве и смотрит вверх, на деревья, причем картина осложнена мотивом чудесного астрального сдвига:
Хвоя напоминала водоросли, шевелящиеся в прозрачной траве. И если еще больше запрокинуться, так, чтобы сзади трава <…> казалась растущей куда-то вниз, в пустой прозрачный мир, и была бы верхом мира, я улавливал ощущение, которое должно поразить перелетевшего на другую планету <…> а подброшенный мяч казался падающим – все тише – в головокружительную бездну (5: 507).
Наиболее внушительным прецедентом для этого симметрического преображения послужила, безусловно, ночная фантасмагория «Вия», тоже наделенная чертами космической инверсии и порой буквально предвосхищающая набоковский пассаж:
Тени от дерев и кустов, как кометы, острыми клиньями падали на отлогую равнину. Он опустил голову вниз и видел, что трава, бывшая почти под ногами его, казалось, росла глубоко и далеко, и <…> трава казалась дном какого-то светлого, прозрачного до самой глубины моря <…> Он видел, как вместо месяца светило там какое-то солнце[618].
Само собой, создатель «Дара» не проигнорировал также зловещие исторические реалии (мощно актуализированные нацистской тиранией, на фоне которой и писался роман). За недостатком места ограничусь лишь одной из них. Отвратного отчима героини, темного дельца Щеголева Долинин соотнес с его однофамильцем-пушкинистом – человеком оборотистым и жуликоватым, пристроившимся к советской власти[619]. Но сюда напрашивается другой и, как мне кажется, более убедительный прототип. Бывший прокурор и заядлый антисемит Щеголев – это и аллюзия на царского министра юстиции Щегловитова, энергично курировавшего погромное дело Бейлиса, о чем я имел случай говорить на Набоковских чтениях 2019 года (в том числе, кстати, и М. Шрайеру).
Стихотворение Гумилева «Шестое чувство» будто невзначай вставлено в «Даре» в перечень порядковых числительных – советских заглавий, иронически созерцаемых героем в витрине книжной лавки: «Любовь третья», «Шестое чувство», «Семнадцатый пункт» (4: 347). Кое-где внезапно выскакивают и реплики Маяковского его казенно-советской поры. Когда занятый поэтической работой герой «Дара» прикидывает, что давно «соорудил себе – грубую и бедную – мастерскую слов», он фактически цитирует поэму о Ленине: «Как бедна у мира слова мастерская». В коллекции отработанных героем рифм «„деревья“ скучно стояли в паре с „кочевья“» (4: 331–333) – так же скучно, как до того у Заболоцкого в самом начале его агрессивно-романтической сатиры «Ивановы»: «Стоят чиновные деревья, / почти влезая в каждый дом; / давно их кончено кочевье – / они в решетках, под замком»[620].
Крохотное эссе Мандельштама о Пастернаке (1923), которого он сравнил с Фетом, явно захватило Набокова своей метафорической энергией. «Стихи Пастернака почитать – горло прочистить, дыханье укрепить, обновить легкие»; «Книга „Сестра моя жизнь“ представляется мне сборником прекрасных упражнений дыханья», – восторженно писал Мандельштам[621]. В «Даре» эту целительную гимнастику Федор попросту перенес на боготворимого им Пушкина: «…продолжая тренировочный режим, он питался Пушкиным, вдыхал Пушкина, – у пушкинского читателя увеличиваются легкие в объеме» (4: 280).
На двух предшественников вдохновенно-несуразного Германа Ивановича Буша – И. Британа и Блока («Песня судьбы») – указывали, соответственно, Берберова и Сконечная. Дополняя их наблюдения в своем массивном комментарии к роману, Долинин упоминает также популярный немецкий цирк Пауля Буша[622] (если это совпадение считать релевантным, предлагаю подключить к нему и прославленного некогда комического поэта Вильгельма Буша). Но Блоку, на мой взгляд, тут сопутствует Андрей Белый – не зря «Танец масков» из курьезной трагедии Буша дает пародийную отсылку к его провальным «Маскам».
В «Отчаянии» в показе четырех участников невеселого новогоднего праздника обыгрывалось изображение четырех существ из видений Иезекииля и Апокалипсиса (см. в следующей главе). Все же примером для самой этой перекодировки портретно-бытового ряда в эсхатологический Набокову послужил «Котик Летаев» Андрея Белого, где в библейских зверей, в гармонии с детским мифотворчеством героя, превращаются его родные и гости семьи (4: 49)[623]. Эта же книга дала себя знать в «Даре».
Беловского Котика Летаева наставлял подвижный квартет досократиков:
Анаксимандр, Фалес, Гераклит, Эмпедокл пробегают по нашей квартире на чувственных знаках:
Говорю: «Рой, рой – все роится».
Фалес меня учит:
«Все полно богов, демонов, душ…»
<…> А Гераклит мне твердит:
«Все – течет».
С Анаксимандром мы ведаем беспредельности; Эмпедокл бросается в Этну; я – падаю в обморок[624].
Домашним беспредельностям Котика ничуть не уступает бордельный симпозиум набоковского Буша, в трагедии которого проститутки столь же тезисно излагают учения четырех мудрых своих клиентов:
Первая Проститутка. Все есть вода. Так говорит гость мой Фалес.
Вторая Проститутка. Все есть воздух, так сказал мне юный Анаксимен.
Третья Проститутка. Все есть число. Мой лысый Пифагор не может ошибиться.
Четвертая Проститутка. Гераклит ласкает меня, шептая: всё есть огонь (4: 252).
Тем не менее, как напоминает И. П. Смирнов, в своем романе этот экстатический графоман пародирует философские искания самого Набокова. Согласно Бушу, «вселенная лишь атом, или, правильнее будет