Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, отзвук пушкинского «Выстрела» доносится не только в концовке рассказа 1926 года «Бритва», на что указал Ю. Левинг (2: 730), но и в последней строфе более позднего сиринского стихотворения «Неродившемуся читателю» (1930), написанного от лица «опрятного и бедного» поэта – такого же горделивого и холодного, как бедняк Сильвио, и столь же неотвратимого в своем отсроченном возвращении: «Я здесь, с тобой. Укрыться ты не волен. / К тебе на грудь я прянул через мрак. / Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк / из прошлого… Прощай же. Я доволен» (2: 599). Когда говорят о следах Пушкина в «Приглашении на казнь», то к их списку не мешает присоединить и его глухого судью (4: 159) – это третьестепенный комический персонаж, получивший здесь, однако, символическую роль.
К сожалению, при изучении набоковских романов 1930-х годов пока что недостаточно было прослежено даже сильнейшее воздействие, оказанное на них Гоголем, хотя вопрос о нем очень рано затрагивали такой вдумчивый комментатор, как П. Бицилли. В последние десятилетия заслуживают внимания проницательные наблюдения А. Долинина и О. Сконечной по поводу гоголевских реминисценций в «Отчаянии» (3: 763, 773); и еще в 1994 году Г. Шапиро обнаружил кое-какие аллюзии на «Мертвые души» в «Приглашении на казнь» – в частности, переклички между образом Чичикова и м-сье Пьера[589]. От исследователя ускользнули, однако, еще более прозрачные ассоциации – например, то, что жуликоватое поведение м-сье Пьера в шахматном поединке отсылает памятливых читателей к эпизоду с Ноздревым, играющим с Чичиковым в шашки. В. Полищук в своем комментарии к «Королю, даме, валету» эротические фантазии Франца, мысленно группирующего черты разных прелестниц в единый оптимальный образ, остроумно сравнила с матримониальными грезами гоголевской Агафьи Тихоновны[590].
Блики «Невского проспекта» лежали уже на ранней «Сказке» (1926), на сцене погони за незнакомкой (2: 479); а через несколько лет метафизическая коллизия «Невского проспекта» – слияние неземной красоты с пошлым демонизмом – отразится в «Камере обскуре». В «Защите Лужина» воспроизведен эпизодический мотив из «Портрета»: Лужин-отец, писатель, «с волнением» трижды перечитывает заметку о себе, «им же составленную и посланную» в газету, – так художник Чартков «с тайным удовольствием» перечитывал рекламную статью о самом себе, им же заказанную у продажного журналиста. Реплику насчет сафьянной книжечки с шахматами, спрятанной и затем отыскавшейся: «и уже темно было ее происхождение», Сконечная наглядно связывает с цитатой из «Мертвых душ»: «Темно и скромно происхождение нашего героя» (2: 442, 716). Сюда можно прибавить самую последнюю, уцелевшую от огня и недописанную Гоголем фразу второго тома: «…это уже нам все темно представляется, и мы едва…»[591]. Тургеневские мотивы в «Защите Лужина» раскрыты самим же писателем в показе жены героя – но присущий ей дар эмпатии ориентирует ее образ скорее на Улиньку из второго тома «Мертвых душ».
Что касается «Отчаяния» (1934), то помимо обнаруженных комментаторами отсылок к «Носу» и «Запискам» сумасшедшего» необходимо снова упомянуть «Мертвые души», которые, вероятно, привлекли внимание Набокова как шедевр сюжетного зодчества, возведенный на фундаменте сплошной фикции. Заключительная датировка романа – это 1 апреля, день рождения Гоголя по европейскому стилю (дата, многозначительно маркированная Набоковым в его труде Nikolay Gogol), а вместе с тем день розыгрышей и обманов (название «день дурака» в России не прижилось); сообразно первоапрельской концовке символика мистификации захватывает без остатка все опостылевшее герою мироздание: «Может быть, все это – лжебытие…» (3: 527)
Конечно, далеко не все переклички или аллюзии имеют характер изощренных кодов. Подчас правомернее говорить об элементарно-акустических сигналах, маркирующих вкусовые предпочтения автора безотносительно к сюжетно-содержательной стороне его произведений[592]. Герман, герой «Отчаяния», собирается было навсегда отказаться от идеи двойничества с Феликсом как от соблазна, сравнивая это намерение с отказом подростка от мастурбации: «Как отрок после одинокой схватки стыдного порока с необыкновенной силой и ясностью говорит себе: кончено, больше никогда…» (3: 457) Аналогия навеяна фетовским текстом, где поллюция была переведена, правда, в лирический регистр: «Как отрок зарею / Лукавые сны вспоминает, / Я звука душою / Ищу, что в душе обитает» (СиП: 402).
Когда он застрелил Феликса, эхом этого револьверного «звона» прозвучал «звеневший лес» – и сразу затем «звеневшее лицо» (3: 502) – так Набоков подхватывает и «Уноси мое сердце в звенящую даль…», и другую, навсегда заворожившую его строку Фета: «Прозвенело в померкшем лугу» (СиП: 194), ту самую, за которую герой «Дара» «все ему прощает» (4: 258), давно проникшие, впрочем, в его юношеские стихи – в его «звездный и звенящий сад» (1: 486).
Понятно, что в «Отчаянии», как и в других сочинениях, нашлось место для Лермонтова, пусть даже в ироническом преломлении – как бы в амплуа «первого Надсона русской литературы». Готовясь к инсценировке самоубийства, Герман в беседе со страховым агентом Орловиусом заблаговременно «оклеветал свою верную жену»: ведь она всего лишь «легкое, холодное существо, так что не думаю, чтоб она долго плакала, если б со мною… если б я…» (3: 477). Налицо чисто пародийный отголосок лермонтовского «Завещания»: «Ты расскажи всю правду ей, / Пустого сердца не жалей; / Пускай она поплачет… / Ей ничего не значит!»[593]. А чуть позже в сентиментальных псевдовоспоминаниях м-сье Пьера перед его приспешниками: «Иногда, в тихом молчании, мы сидели рядом, почти обнявшись, сумерничая, каждый думая свою думу, и оба сливались, как две реки, лишь только мы открывали уста» (4: 155), – спародирована экспозиция «Мцыри»: «Там, где, сливаяся, шумят, / Обнявшись, будто две сестры, / Струи Арагвы и Куры…»[594]. Есть, однако, у этого сиринского фрагмента и другой, причем именно мемуарный источник, которого мы коснемся далее.
В «Отчаянии» мы сталкиваемся и с открытой цитатой, дублирующей само заглавие книги – но одновременно отражающей ностальгию героя-рассказчика по его прежним эпигонским увлечениям, которые сам Герман снисходительно причисляет к «опытам юности, любви к бессмысленным звукам»:
Хохоча, отвечала находчиво(отлучиться ты очень не прочь!)от лучей, от отчаянья отчего,отчего ты отчалила в ночь? (3: 424)Комментаторы, Долинин и Сконечная, справедливо отметили тут аллюзию на концовку повести Эренбурга «Летом 1925 года», включившую в себя каламбурный набор из «отчаянья» и «отчалил» (3: 762). Но у графоманских стишков Германа имеется и еще один, причем совсем уж незатейливый претекст – «Тройка» Некрасова: «Полюбить тебя всякий не прочь» – отголосок популярнейшего романса, удержанный капризной памятью автора.
Как бы то ни было, «Отчаяние», осложненное влиянием детективных жанров, находилось в русле все того же романтического движения, которое в СССР пыталось отстоять свое право на существование под гнетом принудительной тенденциозности. В