Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Турецкий игумен»
К концептуальным истокам книги Андрея Белого «Мастерство Гоголя»
Славянофильская мысль, в связке с почвенничеством Достоевского, как известно, обрела второе рождение и новые импульсы незадолго до Первой мировой войны. Приблизительно тогда же А. Белый впервые занялся Гоголем (1909). Ближайшее изложение призвано показать, в частности, некоторую преемственность его гоголеведческих штудий советского времени от указанной традиции.
В его монументальном «Мастерстве Гоголя» – опубликованном лишь посмертно, в 1934 году, – высвечивается, на мой взгляд, зависимость от напечатанной еще в 1886 году статьи весьма почтенного славянофила Ореста Миллера «Область отрозненной личности (По поводу 50-летия „Ревизора“)». Согласно критику, гоголевский Хлестаков – это некий полупризрак, мелькающий
в том мире, где давно уже нет души, где все опустело и выдохлось, потому что все раздробилось, лишившись своего единящего, связующего нутра. Дело в том, что для этого захолустного мира бесследно пропал самый смысл слова мир, как толковалось оно Хомяковым[559].
Переходя от того символического города, где подвизается Хлестаков, к более «широкому захолустью с отрозненной личностью», а затем ко всей, в том числе столичной российской, жизни, Миллер пессимистически заключает, что «отрозненный» человек «уже слишком увяз в духовном своем одиночестве». И далее:
Такова-то область, отмежеванная себе гоголевским творчеством, область, в которой не оказывается ничего соответствующего нашему народному миру, в котором все рассыпается как бессвязные песчинки в степи <…> И вот в этой области, вместо давно улетучившейся души, – пустота, ничто, nihil в каком-то принципиальном смысле[560].
Моделью славянского единения, противостоящего европейскому индивидуализму и разобщенности, для Ореста Миллера служит героическое «товарищество» казаков в «Тарасе Бульбе» (аналогичную интерпретацию – только в сталинско-шовинистической ее окраске – усвоит и советская филология). Но и те, с горечью продолжает Миллер, безнадежно выродились в своих ничтожных и сварливых преемниках:
Гоголь, от старых своих казаков переходя к их потомкам помещикам, дает нам почувствовать, до чего пропадают задаром в этой обессмыслившейся, этой отрозненно-расчеловечившейся среде <…> сокровища душевной природы <…> Загляните только в душу Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, и никакой уже тени какого-либо духовного задатка вы у них не найдете[561].
Подхватывая эту оппозицию казацкого прошлого и убогого настоящего, Белый блестяще конкретизирует миллеровскую тему. В «Миргороде», пишет он,
сопоставлены рядом, как конец напевного «вчера» с началом непевучего «сегодня», – Тарас с Довгочхуном; Довгочхун выглядит слезшим с седла и заленившимся в своем хуторке Тарасом, сатирически осмеянным; а Тарас выглядит патриотически воспетым Довгочхуном, если бы последний исполнил свой долг и поступил в милицию, – вероятно, в народное ополчение 12 года.
Творческий путь Гоголя он традиционно делит на три фазы, мимикрирующие у него под марксизм; вместе с тем они скоординированы, помимо Миллера, также с гегелевской триадой (приписанной у Белого и стадиям его собственного духовного развития). Первая фаза говорит об архаичном коллективизме патриархальной среды, вторая и третья – о ее последующем разложении в сюжете:
Множество как целое характеризует первую фазу; многоразличие единства – вторую; в третьей дается всеобщность: единство многоразличий <…> В первой фазе он [сюжет] – взгляд на вселенную из глаз коллектива; во второй – из глаз мелкой личности; в третьей [синтетической, куда Белый относит и «Мертвые души»] – и личность, и коллектив даны из глаз автора <…> возглашающего тенденцию, —
в осмыслении которой Гоголь, однако, запутался[562], ибо гениальное художественное, в том числе социальное, чутье писателя намного опережало его отсталые взгляды и консервативную рефлексию. Марксизм тут фактически смонтирован у него с психоанализом (как бы вскользь сказано, что «подсознание мстит сознанию», то есть рефлексии). В любом случае, искомый синтез не удался Гоголю.
Сплоченная и певучая казацкая Украина «Вечеров…» и «Тараса Бульбы» погребена в поэтическом прошлом, в сочинениях «первой фазы», – хотя «отщепенство» уже тогда вызревало в заведомо мистифицированной коллективом фигуре колдуна из «Страшной мести» (и потом в трагедии Бульбы). Следы миллеровской славянофильско-почвеннической трактовки еще резче проступают там, где Белый анализирует «вторую фазу», в которой петербургский морок рассыпался небытием. Если Миллер писал о том, что у сатирически поданных одиночек Гоголя взамен души – «пустота, ничто, nihil в каком-то принципиальном смысле», то Белый, в свою очередь, предлагает: «Прочтите романтические повести от „Сорочинской ярмарки“ до Тараса Бульбы и сразу же пропустите… через себя» произведения второй фазы: «получите впечатление удара о дно „ничто“». Их персонажи, наподобие Чарткова, Пискарева, Поприщина, Башмачкина и странствующей фикции – Хлестакова, в том или ином виде несут черты миллеровской отрозненности, либо, по Белому, отщепенства. И почти буквально следуя Миллеру, он упорно подчеркивает, что на этой пустотной второй стадии повсеместно торжествует именно nihil, ибо «линия времени заменена кругом пространства; но этот круг – ноль; и недаром в „Портрете“ выныривает мосье Ноль. <…> „Не верьте Невскому проспекту!“ На нем сущностен только Ноль – ноль, ничто»[563].
У Миллера к совокупности «отрозненных» личностей принадлежат и коррумпированная, бездарная, ленивая бюрократия, и легкомысленное дворянство, подчинившие себя мнимому «просвещению» – растленному влиянию Запада. Вся эта среда, пораженная «житейским нигилизмом» – еще до нигилизма базаровщины, – по-прежнему «остается наднародной и безнародной, ничем не связанной с великим целым». Западная же буржуазия, утверждает Миллер, сама по себе инфицирована «религиозно исповедуемым материализмом», радикально чуждым «нашему народному миру». Гоголь в своей вещей тревоге предстает у него не только отечественным, но и всеевропейским пророком, ибо он
как будто предвидел то, что еще впереди, и в своих письмах приходил в такой ужас от оскуденья души, оскуденья ее не только у нас, но и на Западе с его более и более развивающимися буржуазными идеалами[564].
Однако, вопреки Миллеру, именно эта пророческая миссия, взятая на себя писателем, у Белого подверглась радикальному пересмотру, а приметы петербургских отщепенцев-полупризраков перенесены были им (конечно же, с оглядкой на зеркало) и на самого Гоголя: тот ведь тоже был «мещанин во дворянстве», «отщепенец от семьи, класса, его породившей среды, не утвердившийся ни для какой другой, ставший „кацапом“ для украинцев, „хохлом“ для