8. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьер. По-видимому, он действительно сказал правду. Именно этого-то я ему и не прощаю. Я думаю, как Бернарден де Сен-Пьер и де Вогюэ, что людям не надо говорить правду. Неведение — необходимое условие не то что счастья, а самого существования. Если б мы знали все, мы не в состоянии были бы мириться с жизнью ни одного часа. Чувства, делающие ее для нас приятной или хотя бы сносной, порождаются обманом и питаются иллюзиями. Любопытство вспугивает любовь, и со светильника Психеи беспрестанно капает жгучее масло. Наши муки возрастают вместе с познаниями; они становятся все острее по мере того, как обогащается наш ум. Господин Ренан, вслед за многими другими, сказал: «Noli me tangere»[527] — последнее слово и земной и небесной любви.
Поль. Однако вы не станете отрицать, что инстинкт властно понуждает нас к познанию. Мы хотим знать, и это желание законно и естественно. Жизнь, в общем, не что иное, как подступ к знанию. Дойдя до определенной степени умственного совершенства, мы живем уже только любопытством. Вы говорите, что мы не могли бы любить то, что вполне познали бы; действительно, живые существа и вещи утратили бы для нас прелесть, если бы мы получили о них точные и, следовательно, математические данные. Но этого можно не опасаться, и мы еще далеки от того, чтобы свести весь мир к неопровержимым формулам. В нем всегда будет достаточно неопределенного и таинственного, чтобы вызывать упоительное чувство удивления перед гением и красотой. Но нельзя также любить то, чего не знаешь. Поэт сказал: «Познать, чтобы любить!» Если паче чаяния мы в этом мире зыбких теней уловили несколько истин, мы можем безбоязненно разжать руки перед людьми и обронить то немногое, что в них накопилось.
Пьер. Нет! Вовсе нет! Надо прежде всего проверить, что именно оказалось у нас в руках — цветы или гадюки. Если бы какой-нибудь человек, обладая, подобно богу, истиной, совершенной истиной, выронил ее из рук, мир был бы уничтожен на месте и вселенная тотчас исчезла бы, как тень. Ведь мир всего лишь тень, иллюзия, обман, мгла, дым! Божественная истина, словно приговор Страшного суда, обратила бы его в пепел. Ну и пусть! Однако вы не притязаете на обладание абсолютной истиной. Вы только радуетесь, что нашли истины относительные, очень мелкие — несколько камушков из какой-то неведомой мозаики, о которых даже не решитесь утверждать — изображали ли они нос или ногу. И вы хотите, чтобы я за эти камушки расплатился ценою моих мечтаний о красоте и добродетели? Слуга покорный! Оставьте свои истины при себе, при мне останется мой идеал. А главное, не приносите мне истин из архивов, истин из рукописей, истин из старых любовных писем и старых нотариальных документов, которыми вы заслоняете от нас поэзию и историю. Правдива только легенда. Поэт живет только в своих стихах. Вся Эльвира — в строфах, которые обессмертили ее. Не говорите мне, что она жила обыкновенной жизнью и что ее звали госпожа Ш…
Поль. А я хочу знать ее имя, ее действительную жизнь, ее истинную историю, и эта история будет трогательной уже по одному тому, что она истинна. Ибо в самом факте рождения и жизни уже есть нечто волнующее и величественное. Пусть мне покажут ее портрет, ее письма, ее веер, драгоценности, которые она носила, которые согревались от соприкосновения с ее шеей, с руками, ныне уже ставшими прахом, комнату, в которой она жила и которую я мысленно вижу, представляя себе ее мебель красного дерева с бронзой в стиле Директории, ее псише[528], обои с медальонами, изображающими сцены из греческой жизни; пусть мне покажут всех этих свидетелей ее жизни, которые говорят нам даже с большей грустью, чем сам поэт: «Ее уже нет среди живых». Неужели вы не чувствуете глубокой и нежной грусти, когда улавливаете в старинных письмах реяние исчезнувших душ, когда видите в реликвиях прошлого некогда любимые черты, которых ныне уже нет и которых не будет никогда? Что мне до идеальной Эльвиры? Меня интересует только та, которая жила, страдала, действительно любила, — словом, госпожа Ша…
Пьер. Умоляю, не произносите ее имени! Вы испортите мне «Озеро», «Распятие» и «Бессмертие», вы замутите чистейший из всех родников поэзии, струившихся в наше время и во все времена. Все подобные биографические и критические исследования, подобные изыскания относительно жизни и произведений писателя, все эти нескромные разоблачения не что иное, как оскорбление его творчества и покушение на идеал. Чтобы полностью, без помех, в чистом виде наслаждаться стихотворением, надо находиться в полном неведении о том, когда и где оно было написано. Излишне даже знать имя автора. Из всех изображений поэтов лишь одно удовлетворяет меня — это изображение Гомера, потому что оно создано только на основании того представления, какое «Илиада» и «Одиссея» дают об их авторе. Это действительно похожий портрет, ибо это портрет его поэзии.
Поль. Я воспринимаю поэзию и искусство совсем иначе. Стихотворение, статуя, картина, симфония для меня только намек, сам по себе пустой и приобретающий ценность лишь потому, что напоминает нечто живое, минувшее, непоправимое. Не умея воспринимать красоту, взятую вне пространства и времени, я начинаю наслаждаться произведениями человеческого духа лишь с того момента, как мне удастся обнаружить связи, соединяющие их с жизнью. И как раз эти места стыка с жизнью интересуют меня больше всего. Грубые глиняные изделия из Гиссарлыка[529] углубили мою любовь к «Илиаде»; и я полнее наслаждаюсь «Божественной Комедией» благодаря всему, что мне известно о жизни Флоренции XIII столетия. Человека, и только человека, ищу я в художнике. Что такое самая прекрасная поэма, как не реликвия? Гёте выразил глубокую мысль: «Все непреходящие произведения — произведения на случай»[530]. Да и вообще-то существуют только произведения на случай, так как все они зависят от того места и того момента, где и когда были созданы. Невозможно ни понять, ни любить их сознательной любовью, не зная места, времени и условий их возникновения.
Самонадеянная глупость — воображать, будто ты создал произведение искусства, совершенно свободное от внешней зависимости. Самое высокое среди этих произведений ценно только своими связями с жизнью. Чем отчетливей я эти связи воспринимаю, тем больший интерес представляет для меня данное произведение. И «Озеро» Ламартина начинает волновать меня, лишь когда я убеждаюсь, что эта ода была вдохновлена нежной плотью, кровью и душой госпожи Шар…
Пьер. Госпожи Шарль — будь по-вашему. Но неужели, чтобы почувствовать поэтичность «Озера», вам действительно необходимо знать, что Эльвира, дочь офицера Великой армии, воспитывалась в институте Сен-Дени и что она вышла замуж за старого профессора физики, академика Шарля? Ему было семьдесят лет. Нам показывают его причесанным на прямой пробор, с прядями волос наподобие голубиных крыльев, с тонкими, насмешливыми губами, в шелковом сюртуке стального цвета, с тростью, увенчанной набалдашником из слоновой кости. И так уж вам нравятся эти «голубиные крылья» над «Озером»?
Поль. Во всяком случае, они помогают понять и даже полюбить в поэзии Ламартина то, что связано в ней с модой тысяча восемьсот шестнадцатого года. «Голубиные крылья» господина Шарля вызывают представление о локонах его жены, и становится понятным, что стихотворение, воспевающее молодую женщину в локонах, не может быть похожим на любовные стихи, которые пишутся теперь (если еще пишутся любовные стихи) в честь женщин завитых и с лихо закрученным шиньоном.
Пьер. Все думают, что вы любитель поэзии, а вы просто археолог. Вам грезятся исторические картины. Насчет «голубиных крыльев» и локонов я с вами, пожалуй, соглашусь. Но что скажете вы об оде «Дух»? Всегда считали, что она вдохновлена чисто религиозным чувством, а теперь оказывается, что она посвящена де Боналю только потому, что он был частым гостем в салоне госпожи Шарль. А как отнестись к тому, что поэт, оказывается, поцеловал супругу академика? Правда, господин Александр[531], превосходнейший человек, полагает, что поцелуй был вполне невинный, ибо влюбленные обменялись им под звездами, и, следовательно, в нем было столько же небесного, сколько и земного. По совести говоря, согласиться с рассуждениями господина Александра довольно трудно. А еще две строфы, найденные среди бумаг поэта?
Умолкла. Мы сердца и взоры наши слили,[532]И замер в воздухе последний отзвук слов.А души на крылах экстаза воспарилиК вратам иных миров.Не говорили мы; блаженства бесконечностьБыла для наших душ безмерна и свята.И бились в лад сердца, и лепетали — «Вечность!»Слиянные уста.[533]
А вариант из тех же черновиков, где вместо «возвышенных восторгов» сказано «возвышенные наслаждения», хотя «восторги» звучит, конечно, более целомудренно? А прогулки Ламартина и госпожи Шарль в Медонском и Венсеннском лесах? Разве все это грубо не возвращает Эльвиру на землю?