Княжич. Соправитель. Великий князь Московский - Валерий Язвицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Иван не испытывал в полной мере радости этой победы. После встречи с Дарьюшкой, когда он узнал, что ее сватают, им овладела тоска, сознание непоправимой утраты.
– Дарьюшка моя, Дарьюшка, – шептал он по ночам, ворочаясь от бессонницы в постели, и слезы жгли его глаза.
Он чувствовал теперь полное одиночество. Некому было поведать о муках своих и облегчить сердце. Даже друг единственный, Данилка, теперь не подходил ему, когда они бросили рыбную ловлю и детские игры. Понял бы его только Илейка, да говорить с ним о том язык не поворачивался.
Первая это тайна завелась у него, первая боль сердца, и новые думы пошли одолевать его. С отцом, с владыкой Ионой и с бабкой говорить можно только о государствовании. С матерью обо всем говорить можно, но об этом, новом – совестно.
– Да и можно ль о сем говорить, – шептал он горько, – когда меня с Марьюшкой обручили, и Дарьюшку отец просватал…
Мучили его еще и сны, странные и непонятные, о которых и вовсе никому сказать нельзя. Виделось ему раз, что с Дарьюшкой стоит он, обнявшись, а от нее тепло идет. Сладко ему оттого, и сердце так бьется, что душно становится. И вдруг просыпается, весь разметался он под одеялами. Иногда просыпался вместе с Иваном и старый дядька его, Илейка, но делал вид, что спит. Сначала Иван не догадывался об этом, но потом понял.
Во сне Илейка или храпел неистово или точно свистел носом. Теперь же лежал он без единого звука, совсем не шевелясь, как мертвый. Раз это даже напугало Ивана, и он тревожно крикнул:
– Ты не спишь, Илейка?
– А ты пошто не спишь? – враз ответил старик.
– Сны все, Илейка, и душно мне и жарко…
– Вижу, разметался весь. А какие сны-то видишь?
Иван смутился и ответил неохотно:
– Разные сны, всякие…
– То-то всякие, – молвил Илейка. – Я хошь вздремнуть не вздремнул, токмо всхрапнул да присвистнул, а давно слышу, что ты соловьиным сном спишь: будко, просыпаешься часто…
Иван молчал. Не хочется ему говорить обо всем Илейке, а чует сам, что тот от него не отстанет. Илейка посопел носом и опять молвил:
– Годами-то млад еще ты, а телом-то совсем доспел. Приходит, значит, и тобе пора на пору. Сего, как огня да кашля, от людей не скроешь.
Иван сделал вид, что уснул, но жадно прислушивается к бормотанию старика. Илейка же продолжает говорить вполголоса, словно размышляя вслух.
– Все мы, Адамовы детки, на грехи падки. У меня, старика, и то иной час бесово ребро играет. Недаром говорится: седина в бороду, а бес в ребро. – Илейка крепко почесал себе затылок всей пятерней, громко позевнул и, укрываясь тулупом, добавил шепотом: – Суха-то любовь токмо крушит. Погодь, и мы те женку не для пирогов найдем…
Этой зимой тяжко Ивану, а горше всего расставанье с Дарьюшкой. Единая отрада ему – беседы с прежним учителем своим да с Курицыным. Иной раз старик Алексей Андреевич и молодой Федор Васильевич так много нового Ивану сказывают, что, не уставая, часами готов он слушать их и с досадой великой уходил, когда к отцу его требовали для разных государевых дел.
Особливо в конце зимы много бесед было в весьма студеный и метельный февраль. Ни на охоту, ни даже просто верхом никуда нельзя выехать, – метет с утра до ночи, сугробы намело выше заборов. В хоромах те тепло и тихо – хорошо слушать, как шумит непогода, а самому беседовать, попивать горячий сбитень со свежими сайками и мягкими коврижками.
Как-то в покоях у великого князя Ивана зашла беседа о Шестодневе.
– Вельми радостно, государь, – воскликнул Федор Курицын с юношеским пылом, – что перевод сей книги грека Георгия Писиды, писателя славного цареградского, на язык наш изделал дьяк митрополита Киприяна!
– Дьяка же сего, – добавил Алексей Андреевич, – звали Димитрием Зографом, а писал он при прадеде твоем при Димитрии Донском… Зограф сей тоже из Царьграда вместе с Киприяном приехал, токмо не грек он был, а болгарин. Посему и грамоту словенскую ведал.
– А что сие – Шестоднев? – спросил Иван.
– Похвала к Богу, – быстро ответил Курицын, – о сотворении Им всей твари земной и человека. Много там дивного есть о зверях, птицах, рыбах и змеях. Наидивно ж там о птице фениксе сказано. Птица сия на орла похожа, живет она пять веков, а потом сожигается огнем, а из пепла своего вновь возрождается, сперва как червь малый. На третий же день расти начинает в птицу, а после сорока ден в виде орла улетит.
Иван слегка усмехнулся.
– Сказке подобно сие, – молвил он, – как о жар-птицах сказывают.
– И яз так мыслю, – заметил Алексей Андреевич, – все же в книге сей поучительного вельми много. От рыбаков и мореходов там указано, что киты-рыбы, которые корабль потопить могут, таковую любовь и гребту о детенышах своих имеют, что при смертной угрозе жизни глотают их и в брюхе своем содержат, пока не избегнут беды. Видели мореходы и змей морских, кои весь корабль обвить могут и сокрушить, как утлую скорлупу. Есть еще в морях и кони морские, и коровы, и собаки, и чудища морские, яко беси по виду, мерзостные и страшные.
– Истинно сие, Лексей Андреевич, – вмешался Курицын. – Владыка Авраамий сказывал, что, когда был он во фряжской земле, там возле самого берега рыбаки беса морского поймали. Тело его и глаза подобны человеческим, токмо мерзостны, и крылья сатанинские у него, хоша и малые. Хвост же у него рыбий.
– И что же с бесом сим содеяли? – перебил рассказчика Иван с нетерпеливым любопытством.
– Владыка сам не видал беса сего, но ему сказывали. Издыхал уж бес-то, а на суше вборзе весь околел, а на утре завонял. Птицы его склевали морские…
Много еще разных чудес Алексей Андреевич и Курицын называли, что из книг и от людей сами слышали.
Забылся Иван в беседах, все едино, как побывал бы в неведомых сказочных странах, и когда после завтрака ушли его гости, он словно застыл в своих думах. Тихо у него в покоях, и солнышко ласково заглядывает в слюдяные окна.
Только что валил снег и мело кругом, и вдруг вот разлетелись тучки снежные, и метель прекратилась. Будто кто-то занавески у неба отодвинул, и открылся над землей небесный лазоревый свод. И на душе Ивана стало тихо и покойно. Улыбается он веселому солнышку. Но слышит – чуть скрипит позади него дверь, будто сама тихонько отворяется. Быстро оглянулся он, и сердце его сразу упало: в дверях Данилку увидел.
– Что, Данилушка? – спросил он, стараясь быть спокойным.
Данилка нахмурился, губы его дрогнули.
– Дашку в Коломну увозят, на Федора Тирона свадьба, – буркнул он мрачно. Плачет девка, рекой разливается. Жалко мне, сестра ведь. – Данила посопел носом и добавил: – А тобе, государь, поклон земной она шлет.
Защипало в глазах Ивана от боли сердечной. Отвернулся к окну. Пересилил себя и глухо молвил:
– Иди, Данила, и от меня ей поклон передай.
Когда Данилка вышел, зажал Иван лицо руками и несколько раз всхлипнул. Потом долго сидел неподвижно, и казалось ему: что-то милое, хорошее отходит от него навсегда, как недавно отошло его детство.
Пасха в этот год пришлась двадцать третьего апреля, на второй месяц нового года.[116] Снова по-весеннему играет солнышко, целые дни звонят пасхальные колокола. Оттаявшая земля местами совсем просохла и заткалась кое-где зеленой травкой. На ольхе и березках сережки распускаются, а на иве и тополях почки лопаются, и пробиваются к солнцу зеленые сочные листья, и хорошо этими листьями пахнет. На лужайках парни и девки яйца крашеные по земле катают и с лотка и просто так, из рук.
Иван сидит у себя в покоях, слушает колокольный гул в Кремле, следит невольно за верткими, озорными воробьями, что мелькают у самых окон и дерутся с отчаянным чиликаньем на узеньких подоконниках. Иногда колокола затихают, и тогда с оконных наличников слышно глухое воркованье голубей. Смутное томление охватывает Ивана, и шепчет он чуть слышно:
– Дарьюшка моя…
Но нет уже у него прежней тоски, только сладостно ему имя это, и хочется ласки и неги, что исходили от Дарьюшки. Молодой князь, подойдя к отворенному окну, долго следит, как, причудливо порхая в весеннем воздухе, пролетают время от времени белые бабочки.
Кто-то тихо вошел в покои. Иван оглянулся и весело кивнул Федору Васильевичу Курицыну, своему новому другу, хотя тот и много старше его. Жил подьячий в княжих хоромах и входил к соправителю без доклада.
– Что, государь, – улыбаясь, заговорил Курицын, – опять думы у тобя и снова в уме приметы собираешь? Их, впрочем, не чуждаются и духовные отцы. Токмо яз…
– Ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай не верю, – поддразнивая Федора Васильевича, подсказал Иван обычную его поговорку.
– Не верю, – тряхнув головой, решительно молвил Курицын.
Иван рассмеялся и добавил:
– А кто мне сказки сказывал про феникс-птицу? Илейка, тот и почудней сказки ведает. Про кита он мне баил, что землю всю на спине своей доржит, а сам в океане плавает.