Полярный круг - Юрий Рытхэу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А всмотреться в глаза Кайо — там живая мысль. Но человек вырос в тундре. Он унаследовал представления о мире, переданные ему шаманами. Его глаза видели бескрайную ледяную пустыню. Он — человек Севера, человек ежедневного подвига, и сам того не сознающий!
Но, с другой стороны, Кайо окончил нормальную советскую школу, учился по тем же учебникам, что и Петр Тимофеевич. Мало того, был в университете в этом самом городе, куда Петр вернулся из эвакуации, вернулся один, оставшись без близких и родных. Единственной родней для него был изнемогший в трудной битве Ленинград! Подумать, так у Петра и у Павла большая часть жизненного пути прошла по одной дороге…
Кайо, Виталий Феофанович и все остальные давно обошли Дворцовую площадь, а Петр Тимофеевич все размышлял, иногда даже вполголоса споря с самим собой.
Елена Федоровна косилась на мужа, и с беспокойством думала о том, как бы не развезло его: давно столько не пил.
С Дворцовой площади вышли на Набережную Невы, и тут Виталий Феофанович решил проявить себя, предложив:
— А не зайти ли нам в Эрмитаж?
— Да ты что! — ужаснулся Петр Тимофеевич. — Сейчас поедем домой чай пить.
Кайо немного отстал. Шпиль Петропавловской крепости вонзался в ясное небо. За каменными красными стенами угадывалась жизнь. На душе у Кайо было смятение от нахлынувших воспоминаний, от сожаления об ушедшей юности, оставшейся в том, послевоенном Ленинграде.
10Кайо проснулся на рассвете: продолжала сказываться разница во времени. В этот час в родной тундре середина дня — самый разгар работы. Вчера вечером после чаепития так потянуло ко сну, что приходилось прилагать усилия, чтобы не зазевать во весь рот.
Хотелось пить. Кайо, припомнил расположение комнат и, мысленно наметив себе путь, соскользнул с кровати.
На кухне в одних трусах сидел Петр Тимофеевич и с видимым удовольствием пил чай.
— Доброе утро! Садись чаевничать, — позвал он Кайо.
Кайо вызвался проводить Петра Тимофеевича на работу. Утро было чистое, ясное. Улицы сверкали еще невысохшей водой.
— Я работаю слесарем-сборщиком, — рассказывал Петр Тимофеевич, — собираю генераторы для крупных электростанций. Наши машины стоят в Братске, на Вилюе, в Асуане. Как-то в цех к нам приходил один писатель. Он ездил во Вьетнам. Рассказывал про электростанцию в городе Вине. Весь город начисто разрушен, а электростанция работает. Наши генераторы там крутятся… Договорюсь с начальством, покажу тебе наш цех… Как, пойдешь?
— Очень интересно! — ответил Кайо. — Я ведь завода-то настоящего никогда не видел, кроме как в кино.
— Киношный завод — это не то, — усмехнулся Петр Тимофеевич. — Надо настоящий посмотреть.
Чем ближе к заводу, тем больше народу здоровалось с Петром Тимофеевичем. Да и сам он окликал некоторых, знакомил Кайо с ними.
— Отец жены моего сына, — задумчиво сказал он. — А ведь есть особое русское слово. Надо будет порасспросить знающих людей. У нас есть такой — дядя Вася. Дотошный человек. Узнаю у него.
У заводских ворот текла быстрая людская река.
Здесь Петр Тимофеевич остановился, достал пропуск.
— Ну, Павел, до вечера… Время у тебя свободное, что хочешь делай — хочешь, броди по городу, спи, сиди дома, смотри телевизор. Словом, чувствуй себя как дома.
Петр Тимофеевич скрылся за проходной, а Кайо, постояв в нерешительности несколько секунд, направился к станции метро.
«Чувствуй себя как дома»… Дома нет городских улиц, нет телевизора и вообще нет ощущения потерянности. Там всегда совершенно точно знаешь, что тебе нужно делать.
Кайо впервые ехал в ленинградском метро и невольно сравнивал его с московским. Большой разницы не было. Тот же эскалатор. Точно такие же вагоны. Кайо вышел на «Горьковской».
На площади стоял памятник. Максим Горький здесь был изображен великаном, и далеким от того представления, которое составил о нем Кайо еще в детстве.
Впервые имя Горького Кайо услышал в улакском интернате от Натальи Кузьминичны. Она жила в том же здании, занимая маленькую комнатку рядом со столовой. Окно выходило на самую ветреную западную сторону и всегда было занесено снегом. В середине зимы длинный туннель, наклонно идущий к окну учительницы, служил прибежищем для собак. Тихими зимними ночами, когда в небе полыхало нагонявшее тревожную тоску полярное сияние, собаки поднимали вой, и учительница убегала из своей комнаты. Она приходила к ребятам и до поздней ночи рассказывала о далеком городе Ленинграде, откуда была родом.
Странное представление тогда было у Кайо о городе. Он вставал узкими высокими домами, льдисто поблескивающими множеством окон. Дома высились по берегам каналов и рек, а прямые улицы рассекали многоэтажные жилища.
В один из таких вечеров Наталья Кузьминична принесла книгу к сказала Кайо, что ее написал великий писатель Горький.
Казалось бы, что может быть общего между жизнью нижегородского мальчика Алексея и чукотского паренька Кайо родившегося в пустынной тундре? Детство, описанное Горьким, проходило в другой обстановке, в русском городе, в деревянном доме, в чужих заботах… Но Кайо порой казалось, что он читает о себе самом, о своем собственном детстве. За напечатанными словами таилось что-то общее — и в жизни Кайо, и в жизни Алеши… Эта суровая зима сорок второго года осталась в памяти Кайо как зима, согретая добрыми книгами Горького. Кайо прочитал все его книги, которые были в школьной библиотеке и на полярной станции. Он плакал над страницами удивительного рассказа «Страсти-мордасти», радовался успехам уже возмужавшего Алексея из «Моих университетов». Может быть, тогда и почувствовал Кайо пока еще неосознанное влечение к этому слову — университет.
И вот Горький на площади. Суровый, непреклонный, величественный. Почему-то в бронзовом изображении писателя не было той доброты, которой он согрел очень далекого читателя в занесенном снегами чукотском селении Улак.
Эта площадь была мало знакома Кайо в теперешнем ее облике. Потребовалось некоторое время, чтобы начать правильно ориентироваться.
За станцией метро зеленел парк. Если идти этим парком…
Теперь Кайо понял, как ему идти.
Он медленно двинулся по аллее.
Вот так он шел той поздней осенью и думал с горечью, что жизнь для него кончилась: доктор только что сказал, что он болен туберкулезом. Рушилась жизнь, ясно было, что не видать ему университетского образования, да об университете он уже и не думал, а лишь горько сожалел, что заболел на далекой чужбине.
В тот день думалось о себе как о самом несчастном человеке на земле, которому судьба приготовила самые жестокие испытания и беды. Почему именно на нем сошлось все — и сиротство, и болезнь, от которой, как он слышал, нет настоящего хорошего лекарства? Потрясенный диагнозом, он спросил у сухонького старичка профессора, сколько можно протянуть с этой болезнью?
— Все зависит от вас, молодой человек: с туберкулезом можно дожить и до глубокой старости.
«Можно сгореть и в несколько месяцев», — про себя продолжал его мысль Кайо.
А какая была прекрасная осень! Было тепло, листья, правда, уже пожелтели, но еще держались на деревьях. Город, который становился близким и понятным Кайо, словно сочувствовал ему, шепча листвой ласковые слова.
Вот в этом парке, протянувшемся от Кировского проспекта к Зоопарку, к разрушенному угловому дому на Мытнинской набережной, где предполагали устроить студенческое общежитие, Кайо тогда нашел скамейку.
Скамейка была точно на том же месте. А может быть, это другая скамейка — ведь прошло двадцать с лишним лет, сколько народу пересидело здесь, сколько краски было намазано, а потом стерто!
Кайо подавил искушение сесть на скамейку. Нет, надо идти дальше, посмотреть, что стало с домом, который разбирал студент Кайо, кашляя от кирпичной пыля и еще не подозревая, что этот кашель от болезни, угнездившейся в его легких.
Когда Кайо впервые шагнул за забор, отдалявший от улицы полуразрушенный дом, он словно шагнул назад, навстречу прошедшей войне. Он снова слышал хруст щебня под подошвами, тяжелые солдатские шаги в тишине настороженных девятисот ночей, когда каждая минута, каждая секунда могли принести смерть в любой дом.
Рядом с Кайо работали вчерашние фронтовики, ставшие студентами. Почти все они носили военную одежду, солдатские гимнастерки, офицерские кителя. Работали они на разборке дома сосредоточенно, добросовестно, без лишних слов. И вот один из них, у которого на кителе было два ордена Отечественной войны, тихо позвал Кайо и велел сходить к коменданту, отставному военному.
Комендант, сидевший в крохотной каморке, понимающе кивнул и тяжко вздохнул. Он взял большой серый мешок и пошел за Кайо.