Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Яновская Лидия
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был последний год жизни Т. Н., и она где-то в глубинах своего подсознания знала это. Прошлое, взбудораженное литературой, расспросами, письмами и визитами булгаковедов, наваливалось на нее. Оно тяготило ее, не желало уходить в небытие. Поэтому она писала мне: приезжайте! Я не приехала. Поэтому же она потянулась к Гирееву.
Может быть, то, что в его сочинении раздражало меня, ей казалось трогательным («Ты ли, Тасенька, что с тобой?» — «Если бы знал ты, Мишенька, что я пережила…»). Может быть, вульгарная сентиментальность («Мать и сестры все рыдали»), которую я воспринимала как пошлость и безвкусицу, ее умиляла. Иногда простодушный читатель и простодушный зритель всем сердцем принимают плохую прозу или плохое кино, видя в них то, чего в них нет, и наполняя условные, ходульные коллизии своими истинными, глубокими, отнюдь не условными переживаниями.
Но и Гиреев не пришел.
Весною 1981 года она тяжело проболела гриппом. Писала мне: «…Помогла мне моя соседка Анна Иосифовна, она просила передать Вам привет. Я уже поправляюсь, больше не лежу, но слабость не дает мне ничего делать, а я к этому не привыкла. У нас в этом году зимы не было, дожди и очень сильные ветры…» (1981, 19 марта). В последних ее письмах заметно слабеет и становится неразборчивым почерк, все чаще она едва до половины дописывает слова.
Где-то в эту пору у нее появляется утомительная Чудакова — очень холодный, настойчивый и почему-то имеющий большие права человек. И когда возникает со своим магнитофоном Леонид Паршин, старая женщина уже совсем беззащитна…
Все мы используем какие-то приемы, чтобы расположить к себе человека, которого очень хочется разговорить. Паршин сыграл роль бедного студента. Было ему лет около сорока, но — небольшого роста и субтильного сложения — ей он показался трогательно юным, двадцатилетним — студент! И одет он был по последней моде — тогда носили что-то тесное и, кажется, даже рваное. До Туапсе эта московская мода не дошла, и старушка решила, что у бедного юноши нет денег на приличный костюм.
На этот раз никаких намеков на ресторан, конечно, не было. Разворачивался совсем другой сюжет. Но похоже, что по-настоящему счастлива она была именно теперь. Ведь мы все дорожим не теми, кто тратит на нас внимание, силы или средства, а теми, кто нам обходится дороже всего.
«Каждое утро, — пишет Паршин, — меня ждала чашка кофе с коньяком, завтрак и какие-нибудь сладости. А ведь она получала 28 рублей в месяц. В месяц! В перерывах между записями я с каким-то особым удовольствием бегал в магазин за хлебом и другими мелочами. Тогда она доставала потертый кошелек и со строгим видом пыталась отсчитать мне потраченную мелочь. <…> Было видно, что и в бесхитростный обед вложено великое старание, а на столе всегда появлялась бутылка столового вина»[228].
Надеюсь, что интервьюер был достаточно тактичен и сделал все, чтобы не оставить брешь в ее бюджете; для него расходы на ее скромный стол действительно были мелочью. И если бы он был чуть профессиональнее как исследователь… если бы не смотрел на Т. Н. как на счастливую карту в своей игре на успех… записям его цены бы не было.
По-видимому, это была ее последняя нежность, последний вздох ее старого сердца. Женщина была благородна, добра, но очень одинока. И в магнитофонных записях Паршина заговорила с интонациями, которые так нравились ее собеседнику и которых я у нее не слыхала.
Совсем недавно она писала Гирееву: «Уважаемый Девлет Азаматович! Большое Вам спасибо за такое теплое письмо, оно согрело мою старость. Ваша книга с дарственной надписью для меня — очень большой подарок. Конечно, кое-какие неточности Вы допустили, но… это ведь неважно — писатель имеет право на творческое отношение к материалу…» (1980, 3 декабря).
«Дорогой Девлет Азаматович! Откровенно говоря, мне не просто перенестись в прошлое, тяжело бывает листать свою жизнь, и дело не только в том, что приходится напрягать свою память, а… тяжело сознавать тот печальный факт, что жизнь прожита, что близких, родных уже нет. Меня, кстати, многие атакуют письмами, просят писать, кое-кто приезжает, но… Очевидно, Вы завоевали мои симпатии своей интересной книгой, которая так живо мне напомнила мое прошлое, и своими задушевными письмами, поэтому я Вам так подробно пишу» (1981, 8 февраля).
А три месяца спустя Паршин записывает ее слова: «Вы знаете, когда я прочитала эту книгу (речь о книге Д. А. Гиреева. — Л. Я.), то прямо пришла в ужас! Там такое понаписано, чего никогда не было. Я возмущалась, написала ему письмо»[229]. И далее, по пунктам разобравшись с Гиреевым и осторожно обойдя Чудакову (с Мариэттой Омаровной Паршин предпочитает не связываться), Т. Н. в его записях неожиданно принимается за меня. Я уже больше не «милая Лидия Марковна», как она называла меня в письмах до магнитофонного наезда Паршина, — теперь пренебрежительно: «эта самая Яновская»…
Под напором гостя, который ей, незащищенной, кажется милым и преданным, ее привычный самоконтроль воспитанного человека отступает, смешивается важное и случайное, вкус изменяет ей и на первый план выступает то, что до сих пор для нее было невозможно, — сплетня…
Паршин рассказывает, что свои магнитофонные записи с Т. Н. он вел в течение двух недель по десять-двенадцать часов ежедневно[230]. А ведь Татьяне Николаевне почти девяносто, и вряд ли перегрузки способствуют безукоризненной адекватности ее рассказа.
Но профессионализм в булгаковедении давно вытеснен агрессивным любительством. Нет культуры исследования — и считается, что ее и не нужно, этой культуры. Нет того, что в науке называется школой, и считается, что не нужно никаких школ. «Я не литературовед, и не обязан выполнять ваши правила», — заносчиво втолковывал мне очень успешный и даже в научном журнале публиковавшийся булгаковед (тот самый, что в начале этой книги назван господином Г.). Утрачен обычай ссылаться на источник информации. И желтая пресса, которая должна бы существовать отдельно, в булгаковедении давно смешалась с тем, что считается серьезной литературой.
Что же удивительного, что в записях устных свидетельств царит бесцеремонность?
А ведь как бы вы ни записывали интервью — быстрым карандашом или на магнитную ленту (быстрый, приблизительный, хранящий тепло вашей руки карандаш иногда записывает точнее, чем отчужденная магнитная лента); и работаете ли вы для славы, доходов или просто чтобы увидеть и понять, — в любом случае с чужой памятью (как и с рукописью в архиве!) нужно работать осторожно. Материал, с которым вы столкнулись, неповторим. Бойтесь загубить, закрыть источник.
Как в любой профессии, здесь существуют определяющие профессионализм правила, и первое из них: при сборе живой информации — как и в работе с архивными рукописями! — необходимо тщательно подготовиться, заранее изучив все, что можно заранее изучить. Ибо только в этом случае вам, может быть, откроется истина…
Паршин и не думал готовиться. Он был уверен, что изучать ничего не надо (пусть дураки-специалисты изучают), что он и так, в пику всему миру, добудет уникальную информацию, тем более что у него отличный магнитофон. А потом еще — сам придумал! — пригласит за отдельную плату нотариуса, который удостоверит все своими печатями. Пусть попробуют потом специалисты поспорить с нотариальной печатью!
И полученные ответы падали на неподготовленную почву, густо прорастающую сорняком. Ибо что же нотариус? Нотариус может всего лишь подтвердить чью-то подпись; устанавливать истину, литературную, историческую или биографическую, — не его специальность.
Тут надо сказать, что с Л. К. Паршиным я познакомилась уже после смерти Т. Н. Когда она вдруг перестала отвечать на мои письма, мне пришло в голову самое простое — что ей уже трудно писать. И только после ее смерти узнала, что Паршин, очаровав ее, прежде всего взял с нее слово не сообщать мне о нем и его записях. Она не умела ни хитрить, ни умалчивать и предпочла не писать совсем.