Русские дети (сборник) - Белобров-Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Данька снисходительно приобнял маму за плечи. Мама горячо заговорила:
— Нюшка, первое время баба Настя присмотрит, она и встретит, а потом, ну как договорились, ты не грусти только, всё хорошо, это недолго, я постараюсь, как…
— Мам, ну что ты, — сказал Данька. — Конечно, хорошо будет. У меня же теперь Громовик есть.
За спиной кашлянули. Данька бегло оглянулся. Рядом стояли два охранника, конечно носатых и стриженых. Один из них спросил маму о чём-то, она сказала: «Да-да, секундочку» — и снова обняла Даньку, шепча женские глупости про любовь и прочее. Громовик вылез из коробки, сел, встал и сложился втрое, — Данька заворожённо подглядывал поверх маминого локтя.
За спиной сказали:
— Женщина, время.
— Да-да, — повторила мама и стиснула Даньку почти до боли.
— Нюшка, ты только не бойся.
— Да я и не боюсь, — сказал Данька. — Пока, мам.
И почти уже не отрывал взгляда от Громовика. Только на две секунды оторвал — вспомнил всё-таки, как в школе учили. Повернулся, улыбнулся и сказал:
— Спасибо, мам.
Мама улыбнулась, вытерла длиннющие ресницы и вышла вместе с охранником.
Данька, не обращая внимания на второго охранника, который повезёт его обратно как победителя, повернулся к коробке. А Громовик повернулся к Даньке. И раскрыл глаза. Они были карими и блестящими.
Александр Етоев
Акуака
Папа читал «Акуаку».
Мама маникюрила ногти.
Если растянуть глаза в стороны и одновременно растянуть рот, то папа на тебя посмотрит и скажет: «Похож на полинезийца».
Мама скажет: «Хватит придуриваться. Или хочешь остаться таким на всю жизнь?»
Может, и хочу, я не знаю. Тогда хоть кто-то обратит на тебя внимание. Скажет «идиот», засмеётся или ударит в морду.
В жизни мало весёлого.
Вот я. Когда я смеюсь, то не оттого, что мне весело, а оттого, чтобы думали, что я такой же, как все.
Отчего люди смеются? Например, папа. Прочитает в своей «Акуаке», как акула проглотила кого-нибудь, и смеётся, пока не одеревенеет. Про акулу это я знаю, это папа говорил сам, не мне, маме, мама не понимала, и он долго ей объяснял, почему это смешно, она тоже стала смеяться, то ли поняла наконец, то ли чтобы не показаться дурой.
Мама смеётся не так. Не как папа. Не так, как я.
Вот как она смеётся. Сперва наморщит кусочек лба, потом раздвинет немножко губы, потом мигнёт глазами тебе в глаза, потом вообще непонятно что, потом как дёрнет вверх хохочущими бровями, и ты уже не можешь держаться и тоже пробуешь делать то же, не получается, она помогает, она хохочет, и ты пытаешься. Жаль, что это бывает редко.
Чаще она почему-то плачет. Особенно когда на кухне одна.
Сидит на кухне, смотрит на язычки газа, как они облизывают кастрюлю, а слёзы из глаз — кап-кап.
«Мама, — я её спрашиваю, — что у тебя болит?»
«Душа», — говорит она и больше не говорит, молчит — молчит и гладит меня тихонько по голове.
Папа мой, вообще-то, простой, как чайник. Его нагреваешь, он закипает, остывает — он успокаивается.
Папа помешан на политике и футболе. «Путинский режим», «партия жуликов и воров», «марш против подлецов», «Аршавин, врежь им!»…
Сидит в «Фейсбуке», брызжет слюной в экран, потом бежит на кухню, попьёт воды кипячёной, бежит обратно и снова лицом в экран. Или в телеящик смотрит до посинения, орёт как резаный, когда какой-нибудь из этих придурков забивает мячик в ворота других таких же придурков.
Мама говорит ему: «Ты с ребёнком лучше б в кино сходил, а не тратил нервы на всякий пустопорожний шум», а он ей: «Я за судьбу России болею, а вот на таких равнодушных людях, как ты, держится кровавый режим». — «Чем же он кровавый?» — спрашивает мама зачем-то, знает ведь, что папе что-нибудь скажи поперёк, он потом полдня будет булькать, как масло на сковородке.
Последнюю неделю мама с папой не разговаривают. Так, помалу: «Чай будешь?» — «Буду». — «Хлеб купи, когда домой с работы пойдёшь». А в среду вечером, я уже почти засыпал, они на кухне громко друг на друга кричали. Они и раньше ссорились, не без этого, но чтобы так, как это случилось в среду, — я ещё не слышал ни разу. Я хотел пойти спросить, что такое, как вдруг сильно хлопнула дверь на лестницу, кто-то вышел, минут через пять вошёл, я узнал шаги, это мама, она легонько отворила дверь моей комнаты, я закрыл глаза, задержал дыхание, чтобы мама думала, что я сплю, она склонилась в темноте надо мной, и я почувствовал горький табачный запах. Мама, я знал, не курит, я ни разу не видел, чтобы она курила, почему же тогда табак? Она стояла так и молчала, лицо её скрывалось в тени, и в рамке света, идущего из прихожей, её склонённая надо мной фигура была похожа на нестрашное существо, которое я вижу порою, просыпаясь посередине ночи. Я его зову Эйтыкто. Только это нестрашное Эйтыкто всякий раз, замечая, что я не сплю, улыбается мне тихой улыбкой и исчезает непонятно куда, будто растворяется в воздухе. А мама стояла возле кровати и дышала табачной горечью, не улыбалась, не поправляла сползшее одеяло, и если бы не её дыхание, я подумал бы — она умерла.
Я часто представляю себе их мёртвыми, папу и маму. Вернее, даже не мёртвыми, а ушедшими однажды из дому и не вернувшимися ни к вечеру, ни назавтра. Я представляю, как я хожу по комнатам, хочу звонить, но не знаю ни куда, ни кому, потом звоню, трубку снимает дедушка и начинает по-дурацки со мной шутить. Типа, надо мыть руки перед едой, а перед сном — ноги. Не перепутай, говорит он мне и смеётся. Я хочу рассказать о своём несчастье, но он опять смеётся и загадывает одну из своих загадок, которые всегда всем загадывает. Слово, в котором семь раз встречается буква «я», говорит он мне, ну-ка, скажи какое? Я знаю это слово — «семья», — но стоит мне произнести его вслух, как мир взрывается в моей голове и уши наполняются шумом. Плач мой гасится смехом дедушки, в трубке коротенькие гудки.
Я знаю, почему они ссорятся, — из-за меня. В школу меня не взяли, сказали, что отстаю в развитии. Это не мне сказали, мне вообще не говорят ничего, только таскают по докторам да гробят меня лекарствами. Моя б воля, я бы всех этих докторов с лекарствами послал туда, куда суп идёт, когда в череп человеческий попадает.
Да, я плохо считаю, особенно когда надо складывать числа с нулями, потому что нуль для меня ничто, просто дырка, через которую подглядывает за мной чей-то белый, холодный глаз, и мне от этого становится холодно. Зато я знаю, как красиво и умно устроен арбуз.
Ещё я знаю, и, думаю, кроме меня, этого не видел никто, что звёздочка в созвездии Ориона, та, что с самого краю, левая, на самом верху, это если смотришь с балкона и небо не закрывают тучи, вдруг отрывается от других и летит к тебе чуть ли не на ладонь, правда, я почему-то жмурюсь, если она подлетает близко, а когда разжмуриваю глаза, она снова там же, где и была, только не такая весёлая.
Про арбуз смешная история. Одна девочка, это было на юге, съела арбузное семечко и превратилась в арбуз.
Тоже был случай, бабушка — она была уже старая, но ещё живая — хотела резать арбуз, а он вдруг как задрожит! У бабушки рука с ножом опустилась, так ей стало жалко его.
Моя бабушка всех жалела, папу особенно. Вечером подойдёт ко мне и начнёт папу жалеть — что сын у неё хороший, и я у неё хороший, только папе с моей мамой не повезло, и хлеб она салфеткой не накрывает, и в раковину картошку чистит, и говорила она папе, одумайся, не твоего она сада яблоко, а он, упрямый, не послушался, поженился. И слёзы по морщинам текут. Я ей говорю, что я сплю, и когда она папу вот так жалеет, то по моим бровям кто-то ползает. А ты смахни, говорит она, и дальше спи, я и тебя пожалею.
В школу меня не взяли, но учительница ко мне приходит. Это такая женщина, она рисует на бумаге фигуры и после долго меня допрашивает, круг это, квадрат или что другое. Думаю, она просто дура, если спрашивает такие вещи. Я ей то же нарисовал фигуру, так она закипела, как макароны, и побежала на меня маме жаловаться. А я всего-то нарисовал себя, как я сижу в темноте в углу и у носа моего летает муха.
Взрослые — люди неинтересные. Несут всегда какую-то ерунду, даже если разговаривают друг с другом. Со мной — понятно, со мной им говорить не о чем, они большие, я для них червячок, да ещё отстаю в развитии, но друг с другом, когда одни, могли бы и об интересном поговорить.
А то приходит к папе знакомый, они вместе в институте учились, сидят на кухне, и папа спрашивает: «В инженерной области есть ли сдвиги в положительном направлении?» Дядя Игорь, он инженер, как и папа, но папа — бывший. Дядя Игорь долго молчит, должно быть, думает, потом отвечает: «В инженерной области в положительном направлении сдвиги есть». — «И какие же это сдвиги, если не тайна?» — смеётся папа. Я-то знаю, если папа смеётся, значит он сейчас на Путина перейдёт. «Винт Завельского достиг совершенства», — отвечает ему папин знакомый. «Неужели?» — смеётся папа. «Вот, представь себе», — говорит знакомый. «Не представляю, — говорит папа. — Потому что при кровавом режиме совершенства может достигнуть только репрессивный аппарат власти». Они спорят, шумят, ругаются, пока не перейдут на футбол, но проходит немного времени — снова «Путин», и снова спорят.