Отец. Жизнь Льва Толстого - Александра Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он (Тургенев — А. Т.) — писал Толстой Фету, — все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна».
«Радуюсь тому, что вы все физически здоровы, — писал Тургенев Толстому, — и надеюсь, что и «умственная» Ваша хворь, о которой Вы пишете, прошла. Мне и она была знакома: иногда она являлась в виде внутреннего брожения перед началом дела; полагаю, что такого рода брожение совершилось и в Вас».
Очевидно, Тургенев объяснил «хворь» Толстого, как «муки творчества», испытываемые художником перед зарождением нового произведения, а не как искание Толстым смысла и оправдания нашей земной жизни — искание Бога.
Тургенев понимал и ценил Толстого–художника и, примирившись с ним, не сомневался, что, пользуясь всяким случаем восхвалять произведения Толстого, особенно «Войну и мир» — он угождал Толстому. То, что Толстой, раз отработав и напечатав свое произведение, позднее не любил возвращаться к нему, и то, что в данное время Толстой уже не мог интересоваться романами, Тургенев понять не мог.
Путь человека, ищущего Бога — всегда одинок, вне даже самых близких людей. Жена, Н. Н. Страхов, Фет. Они не могли помочь Толстому. Они могли только улавливать какие–то им доступные, а иногда им присущие мысли и чувства, но они не могли проникать в тайники этого сложного, многогранного существа.
И как всегда в периоды такой усиленно–напряженной деятельности, Толстой прибег к своему дневнику:
«С Богом нельзя иметь дело, вмешивая посредника и зрителя, — пишет он 2 июня 1878 г., — только с глазу на глаз начинаются настоящие отношения; только когда никто другой не знает и не слышит, Бог слышит тебя…»
«Если я не удовлетворяюсь и, главное, не увлекаюсь изучением частным, — пишет он дальше, — а желаю узнать, понять хоть что–нибудь вполне, я увижу, что я ничего не могу знать, что ум мой для жизни временной орудие, для настоящего знания — игрушка, обман (Паскаль)».
Какие же были те вопросы, на которые Толстой так настойчиво искал ответа: «а) Зачем я живу? Ь) Какая причина моему и всякому существованию? с) какая цель моего и всякого существования? d) Что значит и зачем то раздвоение — добра и зла, которые я чувствую в себе? е) Как мне надо жить? Что такое смерть? Самое же общее выражение этих вопросов и полное есть: как мне спастись? Я чувствую, что погибаю — живу и умираю, люблю жить и боюсь смерти, — как мне спастись?»
«… На меня стали находить минуты сначала недоумения, — писал Толстой в своей «Исповеди», — остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить попрежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и все в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом?»
«… Случилось то, что случается с каждым заболевающим смертельною внутреннею болезнью. Сначала появляются ничтожные признаки недомогания, на которые больной не обращает внимания, потом признаки эти повторяются чаще и чаще и сливаются в одно нераздельное по времени страдание. Страдание растет, и больной не успеет оглянуться, как уже сознает, что то, что он принимал за недомогание, есть то, что для него значительнее всего в мире, что это — смерть».
«Жизнь моя остановилась…
…Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы не знал, что сказать. Если есть у меня не желания, но привычки желаний прежних, в пьяные минуты, то я в трезвые минуты знаю, что это — обман, что нечего желать. Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чем она состояла. Истина была та, что жизнь есть бессмыслица. Я как будто жил–жил, шел–шел, и пришел к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели…» «Жизнь мне опостылела — какая–то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как–нибудь избавиться от нее». Нельзя сказать, что я хотел убить себя.
Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотения… Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни».
Он бродил по Ясной Поляне, иногда с собакой и ружьем, и все одни и те же мысли преследовали его: придет смерть, и что же? Зачем я живу? «Я сам не знал, чего я хочу, — писал он в «Исповеди». — Я боялся жизни, стремился прочь от нее и, между тем, чего–то еще надеялся от нее». Толстой перестал ходить с ружьем на охоту — он боялся себя, боялся, как он сам выразился, «чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни».
Иногда он впадал в такое отчаяние, что, глядя на деревянную перегородку, отделявшую его спальню от кабинета, он думал о том, выдержит ли она тяжесть его тела и «вынес из своей комнаты, шнурок где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами».
Но разве Толстой мог избрать этот путь — путь слабых? Он знал Бога, хотя и не выбрал еще того пути, по которому он мог ближе и прямее подойти к Нему. Он не мог преступить воли Его, лишая себя жизни, все величие и красоту которой так сильно он любил. И эта жизненная сила его была безгранична. Он не то что любил Божий мир, он был слитной частью его.
«Соловьи. Лягушки, головастики гудят, — записывает он 12 апреля 1879 года в свою записную книжечку, — Трава в лесу на два вершка, цветы одуванчики, медунчики и желтые сплошные. Дождь с перемежкой целый день. Местами тепло, местами холодно, как летом».
«Сиверко, пасмурно, — записывает он 3 августа. — Густо стоят светлые копны овсяные по темному овсянища. Косят два мужика овес, ласточки вьются. У дворов, куры в овсянице. Стадо на паханном пару, кое–где в жнивах».
13 октября. «Тихо. Туман ходит и падает. Светло, лунно с золотым отливом. Капли висят, сквозят на кончиках почек и спадают на мокрый грифельный лист. Это в лесу. В поле мягко, тихо, слышно, туман ходит и носится полотнами».
А между тем жизнь шла полным ходом. Вырастали дети, разрасталось состояние, печатались книги… И это была его жизнь, которую он сам построил, его семья, которую он окружал лучами своей славы, почетом, довольством… И постепенно все это, что он создавал сам с такими усилиями — переставало интересовать его. Невольно, по привычке участвуя внешне в этой жизни, он уже внутренно отходил от нее. Что случилось с Левочкой? — спрашивала себя его жена, которую он взял почти девочкой и которая не могла себе представить иной обстановки, чем та, в которой она воспиталась. Что случилось с папа? — спрашивали дети. Почему он стал другой?
Толстой писал «Исповедь», а жена его огорчалась: «Левочка же теперь совсем ушел в свое писание, — писала она сестре Тане в ноябре 1878 года. — У него остановившиеся странные глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего и о житейских делах решительно не способен думать».