Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пасхальное утро.
Христос воскресе из мертвых,смертию смерть поправи сущим во гробех живот даровав.Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!
Гм… Христос воскрес, смертию смерть поправ. А может, наоборот: смерть воскресла, Христа поправ? Ладан такой благоухающий, такой неземной; облатка, прилипшая к нёбу, и строгий запрет матери, вечный ей покой, не трогать, не касаться пальцами этого кружочка во рту… Аллилуйя! И богохульные речи захмелевшего отца: аллилуйя, аллилуйя — пьяный Христос под забором лежит. Отца меньше всего занимали дела небесные. Он, как сам говаривал, только ради святого спокойствия, только по настоянию матери да во избежание деревенских пересудов два раза в год ходил в костел. Но как ходил! Мать отправляла их троих к исповеди и причастию без завтрака, а едва только они скрывались за гумном, отец, бывало, вытаскивает из-за пазухи круг колбасы, отламывает кусок с ладонь Винцасу, ему и сам жует, набив рот… Правда, Винцас почти всегда засовывал колбасу в карман, он, мол, не проголодался, а они с отцом мигом уминали свою долю. Зато на обратном пути Винцас ел и облизывался. Об этих проделках отца ни он, ни брат никогда не проговорились матери. Наверно, от страха. Старик обладал крутым нравом и тяжелой рукой… Интересно, а этой ночью Винцас тоже натощак поехал к исповеди?
…Почти весь день Стасис и Агне провели у Винцаса. Женщины поставили на стол все, что заготовили на праздник, мужчины из своих запасов извлекли запотевшие бутылки самогона, заглядывали к ним и соседи, сидели, разговаривали, но настоящей радости не было, будто всех их согнали сюда силой и это последняя возможность досыта и вкусно поесть… Наверно, потому и кусок застревал в горле, и рюмка не могла расшевелить мужчин, ибо всем почему-то мерещилось, что безудержное веселье всегда ходит под ручку с бедой. А если кто-то из мужчин и пытался затянуть песню, Мария тут же осаживала: пой, пой, петушок, не дозовешься ли из лесу лису? И певец сразу же унимался, а над столом снова повисала тишина, словно не на праздник, а на похороны собрались. Только младшему Винцукасу не сиделось на месте. Утром привезли ребенка погостить, вот он и носился кругом, все осматривая да обнюхивая, будто щенок на новом месте. Соскучился по дому. Схватит со стола кусок по вкуснее, повернется и торопится во двор, а через минуту опять по избе бегает, словно потерял что-то. И все к матери льнет, а та, как наседка под крыло, прижимает, нашептаться с ним не может. Винцас тоже пытался поговорить с сыном:
— Как твои дела?
— Ничего.
— Как триместр?
— Ничего.
— Тьфу, ничего да ничего. А по-человечески говорить не умеешь?
— Умею.
— Вот и говори. Двойка есть?
— Нет.
— А троек много?
— Нет.
— Чего нет?
— Троек.
— А четверок?
— Одна.
— По какому?
— По литовскому.
— Вот тебе на! Литовец, а литовского не знаешь… А по русскому что?
— Пять.
— По литовскому четыре, по русскому пять! Ну и ну…
Винцукас молчит, на его побледневших щечках вспыхивают красные пятна, глаза опущены, тонкие пальчики теребят бахрому материнского платка, даже смотреть жалко. Стасис и старается не смотреть на него, особенно на его тоненькие пальчики: сразу же перед глазами появляется высыпанная на мох картошка, худая, стянутая ремнем шея женщины и тонкие пальчики девчушки, упирающиеся в грудь Клевера, и широченная, как лопата, ладонь, зажавшая рот ребенка…
— Оставь ты мальчика в покое, — заступается Мария за сына и обнимает, словно кто-то покушается на него.
— Так мне с сыном уж и поговорить нельзя? Отцовское слово худому не научит, на дурную дорожку не толкнет. А учиться может на круглые пятерки, только этим и занимается. И сыт, и одет, и угол есть — чего больше? Учись себе…
— Так учится же ребенок…
— Не тебе говорю, — злится Винцас.
Стасис прекрасно понимает, что творится в душе брата. Одинок он, будто дерево среди полей. Вот он наливает рюмку, глазами торопит кузнеца Кунигенаса, Ангелочка и, не дожидаясь, пьет до дна, словно заглатывая свою сердечную боль. А Мария опять шепчется с Винцукасом, и от этого их шушуканья всем неловко. Может, оттого старик Кунигенас откашливается и заводит речь о колхозах. О них мужчины могут говорить день и ночь. И говорят. Один за другим спешат высказать свои думы и страхи, гадают, что за жизнь будет в колхозе. У каждого есть что сказать, и не столько о себе, сколько о соседе: я работать буду, а он на печке сидеть, руки промеж ног согревать, а и ему и мне одинаково отсыплют; я отдам и лошадь, и корову, и плуг с бороной, а другой придет голым да еще кучу шаромыг приведет на мое добро; моя земля — хоть на хлеб мажь, а на его полях черт ногу сломает, там и так камень на камне, да каждый год еще новые вылезают, а хлеба такие жиденькие, даже по нужде присесть негде…
— Но живет же мужик в России, — несмело вставляет Ангелочек. — Сколько уж лет в колхозах, а живет. И немца в бараний рог скрутил…
Мужчины пялятся на Ангелочка, словно тот с луны свалился. И набрасываются, будто осы, когда их гнездо потревожишь. Да какая там, прости господи, жизнь.
Стасис слушает жаркие речи, в груди учащенно бьется сердце, но сам рта раскрыть не может, хоть у него и есть что рассказать мужчинам. Хотя бы и о земле Курляндии, испоганенной, изрытой взрывами, к которой, словно к матери, прижимался, когда перемешивались земля и небо, о том, как поднимались они в атаку — мужчина против мужчины.
Возможно, и не понравилось бы, отмахнулись бы они, его соседи, от его слов, но мозгами бы порядком ночью поворочали, пока все хорошенько не отсеяли бы да не взвесили. Глядишь, и осталось в голове здоровое зерно.
— Литовец как был Фомой неверующим, так и останется, — говорит Ангелочек, словно только ему все ясно, а другие мыкаются с завязанными глазами. — Помните, как с помидорами было?.. Кунигенас, ты наверняка помнишь, как в двадцатом сеяли, сажали и пересаживали помидоры, а когда созрели — пробовали, морщились и плевались… И не только мы с тобой, все плевались и божились, что такой гадости и сами больше выращивать не станут, и другим закажут. А попробуй теперь его от помидора отговорить — дураком обзовет. К сальцу помидорчик ой как подходит. Лучшей закуски не сыщешь…
Мужчины снова вскинулись, словно вспугнутые лошади. Где это видано — помидор с колхозом на одну доску! Давайте не смешивать помидор с одной штукой — в одной бочке их не засолишь.
Стасис хохотал вместе со всеми, а про себя думал: почему люди, столкнувшись с новшеством, не вперед глядят, а назад озираются! Наверно, потому, что будущее всегда туманно, а минувшее ясно и проверено на собственном сладком или горьком опыте — да лишь бы хуже не было, а по сей день жили и бога не поносили. Лучше синица в руках, чем журавль в небе или жареные голуби, обещанные на завтра. И вообще, ну их в болото, все эти обещания, когда человек и черным хлебушком проживет, лишь бы был…
Разошлись мужчины в сумерках.
Стасис с Агне легли рано, даже лампы не зажигали. Он обнял ее и полушутливо спросил:
— С каких пор такой богомольной сделалась?
— Какой?
— Богомольной. В костел ночью вылетела. Просыпаюсь — хвать-похвать, а тебя ни духу. Чего же просила у бога?
— За тебя, дурачка, молилась, — буркнула Агне.
— Что я, больной, и ты меня уже хоронить собираешься? — пытался он превратить все в шутку, но у Агне не было желания шутить.
— Сам знаешь, — сказала она. — И не думай, что я ничего не понимаю, хоть и молчишь, будто чужой. Я все вижу: и как ходишь чернее тучи, и как по ночам зубами скрипишь, во сне к богу взываешь… Не с добра это. Слезами захлебываюсь, глядя на тебя такого. Неужели я совсем чужая тебе? С каждым днем все больше замыкаешься, иногда кажется, что на меня словно на пустое место глядишь, а мысли неизвестно где летают… Почему ты так?..
Все это Агне высказала полушепотом и таким взволнованным голосом, что у Стасиса сдавило сердце, до слез стало жалко ее, такую хрупкую, прильнувшую к нему, словно ребенок, такую преданную и доверчивую, готовую на все ради него. Но и теперь он пытался отшутиться, хотя очень хотел ответить ей такой же искренностью, без недомолвок рассказать о тревогах и сложностях двойственной жизни, о том, что он, быть может, не имеет никакого права навлекать на нее все эти опасности… Хотел, но снова пошутил:
— Воронушка ты моя, богомолушка, напрасно подозреваешь меня во всех мыслимых и немыслимых грехах… Все, Агнюке, намного проще: заставили, чтоб привез лекарство, куда денешься — пришлось съездить. А насчет той ночи — можешь быть спокойна, ведь говорил, как все было, — сказал и тут же понял, что не верит она ни единому слову. Неспроста второй вечер заводит ту же речь, надеется, что он выговорится, и обоим станет легче, избавившись от тайны, которая встала между ними, словно стена — ни обойти, ни разрушить. Никто так не чувствует обман, как любящая женщина, думал он, сокрушаясь из-за своей лжи. Какими-то неведомыми мужчинам путями любящая женщина способна уловить даже малейшую неискренность. Что это? Тончайшая интуиция или дар предчувствий, предвидения, о котором мужской род не имеет ни малейшего понятия? А может, все намного прозаичнее; просто любящая женщина прекрасно знает любимого мужчину, и это знание позволяет незамедлительно ощутить его состояние. Ведь ясно, что она чувствует его тревогу, видит его терзания, только не ведает истинной причины, которой никогда, наверно, и не узнает… Как же поведаешь ей о той женщине и ее дочурке? Агне навсегда отвернулась бы, оставила его, услышав, что он даже пальцем не шевельнул для их спасения. Каждая любящая женщина настолько же требовательна, насколько и чувствительна. И он боялся этой требовательности Агне, заранее зная, что она не простит… И слава богу, что она ничего определенного не знает, хотя и видит его насквозь. А вот Мария — словно слепая. Целый день, как наседка, ласкала сына, а муж как будто и не существовал для нее. Бог знает, где тут и в чем причина. Прожитые годы, серые будни или еще какая ржа съели все, оставив лишь невеселый долг друг перед другом да перед людьми. А может, любовь и привязанность женщины вопреки ее воле и желанию сами по себе переходят от мужа к ребенку? Так или иначе, но смотреть на Винцаса было тяжело, как на надломленное бурей дерево, которое еще силится корнями уцепиться за землю… «А интересно было бы узнать, что ответили бы женщины всего света на вопрос: кого они больше любят — ребенка или человека, от которого родили этого ребенка? Чушь», — улыбнулся он, потому что ответ известен заранее, и ничего тут уже не изменишь…