Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тетерева, будто нарочно, шумят, беснуются, токуют, шипят без устали, и Винцас знает, что на токовище прилетела большая стая, раз шум стоит, как на базаре. Вчера он ходил на токовище. Это рядом, сразу за деревней, где на вырубленной когда-то лесной делянке между сгнившими пнями были посажены сосенки. Целые поляны пустуют. Высохли, вымерли сосенки, да и те, что остались, полуживые. Всякая дрянь к ним цепляется: и подкорный сосновый клоп, и побеговьюн… Он ходил среди этих хилых сосенок и с болью думал, как горек хлеб лесовода: он никогда не успевает порадоваться плодам трудов своих, их оценивает только третье поколение, потому что столько времени проходит, пока вырастет лес. Это сосны и березы. А дубу требуются столетия, пока зашумит он во всем своем могуществе… Да, лесничий радуется, глядя на лес, посаженный другими… Когда-нибудь, лет через пятьдесят, а то и больше, кто-то тоже порадуется при виде зрелой шумящей пущи, возможно, кто-нибудь даже вспомнит: «Эти деревья посажены светлой памяти лесничим Шалной… Жил тут такой…» А пока, увы, приходится смотреть на хилые, чахлые сосенки, ломать голову, как им помочь… Так рассуждал он, расхаживая по голым полянам, и всюду видел тетеревиные перья — свидетельство ожесточенных схваток. И подумал, что надо бы сделать укрытие и подкараулить еще не пуганных тетеревов, полакомиться давно не пробованным жарким…
— Доброе утро, — прозвучал голос Агне, будто из-под земли выросшей. — Почему стоите посреди двора? Или вас из дому выгнали?
— Тетеревов слушаем Агне, — сказал он, чувствуя, как вдруг пересохло во рту, словно после глотка спирта.
— Тетеревов? — Глаза у Агне расширились.
— Тетеревов. Они теперь свадьбу справляют.
— Свадьбу? Вы смеетесь надо мной?
— Не смеюсь, Агне. Настоящую свадьбу. Эти птицы каждый год прилетают весной в те же места и справляют свадьбу.
— Так что они там делают?
— Дерутся между собой, словно парни из-за девок… Так лупят друг дружку, что перья летят. А тетерки сидят в сторонке и квохчут, подзадоривают женихов.
— А потом что?
— Ну, который оказывается сильнее, тот и завоевывает любовь, улетает с тетеркой — и был таков.
— Господи, как интересно! Вы сами видели?
— Видел. И не раз. Мария вот не даст соврать, скольких этих влюбленных уложил…
— Как уложил?
— Подстрелил, понимаешь? Во время свадьбы они просто шалеют. Так распаляются, что слепыми и глухими становятся, никакой осторожности, никакой осмотрительности. Зато и лисе в лапы попадаются, и охотник этим пользуется.
— Господи, как интересно! Хотелось бы посмотреть такую свадьбу. Ведь это как сказка.
— Терпение нужно, — говорит он, словно отговаривая, а у самого сердце колотится.
— Терпения у меня хватит.
— Вставать надо ночью, еще задолго до зари.
— Встать — проще простого.
— И сидеть в шалаше не шелохнувшись. Словно и нет тебя. А поутру холодно…
— Шубу надену, — говорит она, словно залезая в капкан.
— Разве что… — как бы нехотя соглашается он.
Они молчат, каждый думает о своем, а тетерева, как нарочно, словно подзадоренные, токуют еще яростней, с еще большей страстью шипят, дерут глотку, даже человека охватывает волнение, обуревает непонятная тревога.
И тогда вмешивается Мария:
— Агне-то даже на охоту берешь, а мне по-человечески рассказать не хочешь…
— Тебе — не в новость.
— Все пойдем, — снова загорается Агне, но он тут же гасит:
— Разведешь базар — только их и увидишь.
— Ясно, — смеется Мария. — Где двое — третий лишний, — говорит она и снова смеется, словно от щекотки.
Ему не нравится этот смех, прежде она никогда так не смеялась, вообще улыбалась и то редко, а теперь аж дрожит вся, будто стоит в грохочущей повозке. И Агне смотрит на нее своими расширенными косулиными глазами, не понимая происходящего. А он понимает. Ему совершенно ясно, что Мария прозрела наконец. Пусть и не знает ничего определенного, пусть никогда ничего не видела и не слышала, но женское чутье безошибочно подсказало ей… Даже странно, что ни страха, ни стыда или неловкости он не чувствует. Наоборот, ему как-то по-своему приятно, словно наступила минута передышки после подъема на крутую и высокую гору. Словно свалилась невидимая ноша, которая столько дней давила, гнула к земле, не позволяя ни вздохнуть, ни выпрямить плечи. Сам не раз думал откровенно исповедаться во всем, не раз собирался начать разговор, но страх сковывал язык. Возможно, и не страх, а скорее осторожность и жалость; может быть, и здравый рассудок подсказывал, что не следует раскрывать душу, потому что ничего хорошего из этого не получится — только мучительная боль на всю жизнь, а сам он окажется в положении мужика, голым выскочившего из конопли всем на посмешище. Теперь же, если она и впрямь поняла его состояние, не понадобится самому объяснять, подыскивать тяжелые, словно булыжники, слова, потому что и без них все уже ясно.
Все эти мысли пронеслись за мгновение, но тут раздался душераздирающий женский крик, забивая все звуки весеннего утра, даже токование тетеревов.
— Господи, что же это? — встревожилась Мария и бегом пустилась туда, в деревню, так как крик не затихал.
Агне, стараясь не встретиться с ним взглядом, набрала два ведра воды из колодца, постояла, вслушиваясь в неумолкающий крик, пошла было, но он спросил:
— Ну как, Агне, строить шалаш?
— Не знаю, — ответила она, с усилием подняла полные ведра и пошла по тропинке между деревьями, провожаемая горящим взглядом.
А он, словно беспредельно уставший, изможденный работой, едва волоча ноги, поплелся к дровянику и опустился на покрытую шрамами, выщербленную топором колоду, даже не смахнув с нее опилки. Сидел, вслушивался в ослабевающий женский крик, думал, как все сложится дальше, если Мария поделится своими догадками со Стасисом, и как надо будет все растолковывать брату, потому что скрытничать, выкручиваться или врать он не собирается, ведь не может быть ничего позорнее ни для него самого, ни для Агне. Что будет — то будет, но в кусты, словно куропатка, он не полезет.
Прибежала разгоряченная Мария.
— Ангелочка вывозят, — сказала, запыхавшись. — И его и ее. Обоих. Говорю, может, сходишь, замолвишь словечко, ведь все знают, что Ангелочек ни во что не вмешивался.
Он поднимается с колоды и идет. Заранее знает, что его слово — пустой звук, ни помочь, ни изменить ничего он не может. Идет больше из любопытства и потому, что так лучше — не надо оставаться вдвоем, можно отдалить час, когда хочешь или нет, но придется говорить и объясняться.
На дворе Ангелочка стоит темно-зеленый грузовик, тут же вертится деревенская детвора. Двор полон народу. Чибирас со своими парнями сидит на бревне, дымят все. Вместе с ними и двое военных, никогда раньше здесь не бывавших. Один наверняка шофер, потому что полупальто все в пятнах, словно вытащено из бочки с мазутом. Второй, наверно, начальник: шинель ладно подогнана, облегает перетянутый, как у девицы, стан, сбоку пистолет, сапоги сверкают, словно вороново крыло, — словом, хоть на парад… Деревенские во двор не идут, подпирают заборы, все тихие, озабоченные. Ни Ангелочка, ни его жены не видать.
— Вещи складывают, — объяснила Билиндене.
Винцас проходит мимо людей, минует распахнутые ворота, направляется во двор прямо к офицеру, говорит, кто он такой, и спрашивает, за что же такая кара Ангелочку.
— Сам напросился, — говорит офицер, и трудно понять, шутит он или говорит всерьез. Но лица Чибираса и всех остальных — сама серьезность, никто не ухмыляется, сидят, уставившись в землю, и жадно затягиваются дымом.
— Неужели сам? — удивляется Винцас и пытается объяснить офицеру, что у Ангелочка наверняка помутился разум после той ночи, когда в Лабунавасе вырезали семью Нарутиса, когда человек своими глазами видел стены кухни, забрызганные детскими мозгами.
— Слишком грамотным стал, — прерывает офицер, и Винцасу вдруг все становится ясным, он вспоминает злополучное письмо Ангелочка, и его обжигает упрек, что позволил отправить эту бумажку, послужившую против самого отправителя — беспокойного правдоискателя… Почему не удержал тогда, не отговорил, почему не порвал в клочки этот бред? — Сам жаловался, что не может жить среди бандитов… Вот мы и переселим его в более спокойное место. — Офицер сплевывает, как бы припечатывая глупость Ангелочка: так и надо такому дураку.
От большака донесся грохот телеги. Кто-то бешено гнал лошадь, и на выбитой дороге повозка гремела, словно пустая молотилка. Ребята Чибираса вскочили, схватились за оружие, но когда повозка вылетела из леса, все тут же узнали ездока, вдоль забора прокатился приглушенный рокот, а Чибирас с парнями снова спокойно устроились на бревне. Кучинскас безжалостно гнал лошадь. Бедное животное истекало потом, бока взмылены, морда в пене, глаза налиты кровью. Даже остановленная, лошадь все еще грызла удила, бока колыхались, словно мехи, по телу пробегала дрожь. Кучинскас отшвырнул вожжи, соскочил с повозки посреди двора и кинулся в избу, но на пороге столкнулся с Юзе — женой Ангелочка, несущей на двор узел с постелью. Узел выпал из рук женщины прямо на раскисшую, освободившуюся от мерзлоты землю, но они, кажется, не заметили этого, только смотрели друг на друга, пока она не ахнула, не упала ему на грудь, словно обомлев, а Кучинскас схватил ее в объятия, и даже издали было видно, как налилась кровью его могучая шея. Со стороны казалось, что и такому мужчине, как Кучинскас, тяжело выдерживать этот вес, потому что Юзе уже порядком растолстела.