Великий лес - Борис Саченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А теперь этот Рыжман… — на ходу окрестила Хора нового Клавдиного дружка. — Так Николая, хозяина, избил, что вона — в постели лежит. Каково ему видеть все это и терпеть? А? И убираться же, мерзавка, никуда не желает, здесь жить собралась. О, только не это!.. И прогнать… Как, кто ее прогонит?.. Только и остается — отравить! И ее, погань, отравить, и Рыжмана этого. Даже если ее одну, то Рыжман тут не останется, уйдет…»
«Но грех же… Да и чем ты отравишь гадину эту? Сказать-то я сказала, а как сделать?..»
Прошла, хлопнув дверью в сенях, а потом и калиткой, Параска. Домой пошла, к детям. Огни на деревне гасли то в одной, то в другой хате — люди ложились спать. А Хора все стояла во дворе, думала, перебирала в памяти недавнее и давно забытое.
«А может, и права Клавдия, что гуляет? — закрадывалось сомнение. — Пока жив человек, надо ему все познать. Потому что там, на том свете… ничего этого не будет. Да и есть ли еще тот свет, рай и пекло? Прежде говорили — есть. А теперь говорят: нету нигде никакого иного света, есть только этот свет, один. И не о грехе, не о каре божьей думать, а жить надо человеку, как ему хочется, как ему на душу ляжет, Вот Клавдия и поняла это и ни о чем другом не заботится, кроме как о себе, чтоб интересней да веселее жилось. А я…»
Тоска, горечь, смятение охватили Хору, а мысль невольно шла дальше:
«Что я видела, что узнала? Работа, все время работа. Одно кончила — начинай другое. И замуж никто не взял, не приласкал, не приголубил. Все одна да одна. Как служанка. Родилась хромой, некрасивой — кому я нужна? Всему живому бог пару дает, а мне не дал. Почему, за какие грехи? Отец с матерью нагрешили, а я… А почему мне расплачиваться за чужие грехи? Да и отец с матерью… Как уж они там нагрешить могли, век прожив в Великом Лесе? Тут родились, тут и померли. Землю пахали, хлеб сеяли. Правда, не бедные были, и хлеба, и мяса хватало. Но и надрывались же, работали, как волы. Горели два раза, два раза отстраивались. Кто же тогда, если не они, в горе моем повинен? Бог? Так ведь и про бога разное говорят. Одни — что есть бог, а другие — нет, мол, его, бога, попы его выдумали, чтоб людей было легче обирать. Интересно — есть все-таки бог или нету его? Если есть, то и грех, и рай, и пекло, надо полагать, тоже есть. И тогда… Тогда от кары божьей нигде не спрячешься. И все, кто нагрешил, ответят. И Клавдия ответит. За все, за все ответит. А я… праведно прожила век свой, и стоит ли мне на старости лет брать на себя грех — погань эту травить? Бог ее покарает».
«Когда, когда покарает?»
«А ведь верно — когда? Когда меня уже на свете не будет? Не-ет… Кроме всего, я уже согрешила в мыслях и вслух об этом сказала. И Николай, и Параска слышали… Да и ненавистна мне Клавдия с ее Рыжманом вместе. Получается, будто я не у себя дома. И корову ихнюю досмотри, и лошадей. Накорми, напои… Сами-то не поторопятся досмотреть худобинку. Кони ржут, корова мычит, если не вовремя сена или воды задашь. Душа разрывается — она ж, худобина, без понятия, без языка. Конечно, не выдержишь — и накормишь, и напоишь. А я что, обязана, служанка я им? Нет, что-то надо делать, как-то надо выжить Клавдию, прогнать. Сама не хочет — силой прогнать».
«Но как?»
«В том-то и дело — как? Никому не пожалуешься, власти никакой нет в деревне. А без власти… У кого сила, у того и власть. И у Рыжмана сила есть, и у Клавдии. У обоих. А мы с Николаем… И он и я уже старики, куда наша сила против ихней… Остается одно — со свету сжить, отравить. Тут так — или мы с Николаем их, или они нас. Вместе нам не ужиться. Нет, не ужиться. И раз уж я сказала, что отравлю, то и… отравлю! Пускай меня бог покарает за это, если он есть. А нет его — перед людьми отвечу. Но с гадиной этой посчитаюсь. Сколько горя всем нам принесла! И Николаю, и Пилипу, да и всем нам, Дорошкам! А сколько еще принесет! Была одна, а теперь… не одна уже, теперь их двое… Приютили змею подколодную — взяли голодранку, пригрели, откормили, так она, видели, что вытворяет… На шею, на голову садится. И смердит, кусается… Не надо было ее в дом пускать. Пилип во всем виноват. И Николай. Сдался, не смог постоять до конца. А надо было не поддаваться на уговоры, не отступать. Все равно хозяйство не сохранили, в колхоз записались. А что Пилип женился — ничего это не дало, никакого проку. Наоборот, еще большие неприятности пошли. И с Иваном Николай рассорился, и с Пилипом. А мерзавке только это и нужно. Ей легче, когда все в ссоре. И если хорошенько подумать, то не с колхозов напасти начались, как Николаю кажется, а с прихода в их дом гадины этой. Свои вроде чужих сделались, доверия в семье не стало. А теперь и вовсе из родного угла, из отчего дома выживают. Да и некого особо выживать — Пилип на фронте, может, уже где и голову сложил. Один раз землей засыпало, а в другой, глядишь, и живым не выберется. Иван давно с отцом не живет, отделился. Семья его неведомо где, а сам тоже уцелеет ли, сносит ли голову — коммунист ведь, председатель сельсоветский. Остались они, Хора, Николай, Параска да Костик. Они с Николаем в годах, да еще если Рыжман этот так потрясет, грохнет разок-другой о завалинку… А Костик… Дитя горькое, баламут, Куда кто пальцем поманит — он и бежит. А в войну, когда стреляют, когда каждый что хочет делает и ни за что не отвечает, в самый раз ему голову дурную под пулю подставить… Вот и останется гадина эта одна на дорошкинской усадьбе, заживет вольготно, хозяйкой…»
Запротестовало все у Хоры внутри, забурлило: «Нет, гадина, скорей ты в земле кости свои парить будешь, сгниешь, чем сбудется то, на что ты нацелилась, рот разинула! Ночей спать не буду, а придумаю, как тебя со свету сжить, чтоб по усадьбе нашей не ходила, не топтала тех стежек, что мы, Дорошки, спокон веку топтали…»
Люто, с ненавистью посмотрела Хора на черные, слепые окна пристройки, где жила, миловалась со своим приблудой-любовником Клавдия, и пошла, решительная, как никогда прежде, воинственная, в сени, на свою половину.
X
К Будиловичам Иван Дорошка, как и рассчитывал, подходил, когда уже совсем смерклось, темная осенняя ночь окутала все кругом. Деревня спала — ни людских голосов, ни движения, даже света в окнах нигде не было. Тишина стояла такая, что чудилось — не деревня, не обжитый людьми угол перед ним, а нечто извечное, поле или луг, на котором вместо хат и сараев чернеют тут и там стога сена, скирды скошенных хлебов.
«Теперь спать рано ложатся, — подумал Иван. — А если и не ложатся — света не зажигают. И керосину нет, да и может на огонек кто-нибудь непрошеный наскочить. Как, скажем, я или другой такой же бродяга…»
Все же, хоть и тишина стояла повсюду, Иван не пошел к Писарчукам — такая была фамилия у Катиных родителей — улицей, а свернул на огороды: благо, с грядок все уже давно было свезено, убрано, картошка выкопана. Спотыкаясь в бороздах, путаясь в сухой картофельной ботве, тыквенных плетях, стеблях кукурузы, приблизился к знакомому хлеву — он был напротив пруда, дремавшего в обрамлении старых верб впритык к выгону, — перемахнул через прясло во двор. И растерялся, оторопел — с яростным лаем на него бросился огромный лохматый пес.
«Как это я про собаку забыл?»
Нет, Иван не боялся, что пес порвет его, искусает. Боялся другого — он разбудит соседей, и те догадаются: ночью к Писарчукам кто-то приходил. А это было нежелательно.
«Гм, и отступать?.. Поздно. Все равно уже…»
Пошел прямо на собаку, не сводя с нее глаз, знал; собака никогда не укусит того, кто на нее смотрит, — боится. И этот пес, несмотря на то что было темно, должно быть, видел устремленный на него взгляд, — повизгивая, скуля, он отступал задом, задом, к конуре, находившейся тут же, под стеной хлева. А Иван, осмелев, наступал и наступал на пса. Тот скулил, пластался по земле, злобно щерился, но когда Иван схватил вилы, стоявшие у забора, проворно юркнул, метнулся в конуру. Теперь нельзя было медлить ни секунды — разъяренный пес мог выскочить из конуры, наброситься, едва только повернешься к нему боком или спиной. Это Иван тоже знал, потому что не однажды имел дело с еще более заядлыми кулацкими волкодавами. Выставив вперед вилы и не спуская глаз с пса, закрыл конуру, набросил крючок. Пес умолк, должно быть признав себя побежденным.
Воткнул вилы в землю, схватился за винтовку; в пылу сражения с псом не заметил, как отворились сени и кто-то оттуда вышел. Темная фигура не приближалась, замерла.
— Кто?
Иван сразу узнал Катин голос.
— Я, — ответил шепотом.
В следующую секунду бросились навстречу друг дружке, слились — теплая, только что из постели, Катя и он, холодный, ночной. И, задыхаясь от поцелуев, Иван вдруг почувствовал, как что-то мокрое побежало по его щекам. Кто из них плакал — он или Катя? — Иван так и не понял. Не до того было. Сердце вытворяло что-то непонятное — никогда, кажется, так еще не билось в груди. Как истосковался он по Кате, как была она нужна ему, податливая, мягкая, нежная, вся-вся, все ее тело! И он обнимал ее, прижимал к себе, еще не веря, что это Катя, жена.