Великий лес - Борис Саченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Только бы жива была… Только бы увидеться… Я бы ей все-все простил. Куда бы ни сказала — пошел, что бы ни попросила — сделал. Потому что нет никого, кто был бы мне дороже, милее. Если и живу, что-то делаю, то ведь только ради тебя, тебя одной. И ты увидишь это, убедишься, как я тебя люблю, просто жить без тебя не могу…»
Два события на какое-то время вроде бы отрезвили Костика, отдалили мысли о Тасе: тот случай, когда выиграл у одноглазого в карты и боялся показаться на глаза отцу, и известие о смерти брата Пилипа. Но отец очень скоро забыл о выигранных сыном деньгах — не до того ему было! — а Пилип, как выяснилось, был жив. И опять ни о чем не мог думать Костик, кроме как о Тасе. «Что делать, куда кинуться, чтобы быть рядом с нею, чтобы каждый день хотя бы издали видеть ее?»
Дни становились короче, вечера и ночи — длиннее. Костик мучился бездельем. Пойти в Гудов он не осмеливался, боялся встретиться с одноглазым. «Что я ему скажу? Да и что он скажет, а то и не скажет — сделает со мной? Лучше в деревне переждать, пускай время пройдет. Кто он, тот одноглазый? Вроде бы пришлый. Вот, может быть, и уйдет куда-нибудь, некого будет бояться».
Слонялся Костик по деревне, ходил несколько раз с отцом по грибы. Было их в лесу хоть косой коси, но не радовали они ни Костика, ни отца. «Пока мы тут по лесу бродим, может, немцы в село давно приехали», — скажет вдруг ни с того ни с сего отец, когда они сойдутся где-нибудь на прогалине. И задумается. Или: «Вот ходим, собираем эти грибы, а есть их будем ли?» И невесело, горько улыбнется.
Особенно тягостны были вечера. Света почти не зажигали — керосина не было, а от лучины люди успели отвыкнуть. К тому же за лучиной надо в лес идти, искать осмол, потом нести на себе, сушить. Поэтому чаще люди вечерами и в хатах сидели впотьмах или совсем рано ложились спать. Но сколько человек может спать? Ну, одну ночь, другую, а потом что ни делай, как ни заставляй себя — не уснешь. Да и разные мысли в голову лезут, никак от них не избавиться. Отец то и дело вздыхает, охает, по хате ходит; шепчет что-то себе под нос Хора — не то богу молится, не то клянет кого-то. И он, Костик, тоже не спит — ворочается с боку на бок или, притворившись, будто видит седьмые сны, о Тасе думает: «Где она сейчас?..»
Не выдержал однажды — вместо того чтобы пораньше завалиться спать, по деревне решил пройтись. «Может, кого-нибудь из знакомых встречу, поговорю, разузнаю, где и что делается. А то живешь словно в тюрьме — ничего не видишь, не слышишь…» На горушку поднялся, дальше, дальше по деревне побрел. Но людей нигде не было, не горели и огни в хатах. Темно, тихо. Только шмыгали из подворотен кошки да изредка подавали голос, тоже, поди, от бессонницы, собаки.
Лишь возле клуба, не доходя до сельсовета, заметил чью-то одинокую фигуру.
«Кто такой?»
Подошел, приблизился — и узнал: это была, как ее звали в деревне, Шурка, молодица лет на семь-восемь старше Костика, а на вид совсем девчонка. Жила Шурка одна, причем давно: мужа ее, Павла, взяли в армию еще в финскую войну, и домой он так и не вернулся. Еще при муже Шурка родила ребеночка, да он умер, не прожив и года. Шурка была веселая, разбитная, ходила в клуб на танцы. Но в клубе никогда долго не задерживалась — оттопав, откружив стремительную полечку, выбегала дохнуть свежим воздухом. И, как правило, попадала в чьи-нибудь сильные — будь то парень или мужик — руки. И поскольку, поговаривали, Шурка не имела привычки отказывать, кто бы и что у нее ни попросил, то очень скоро, столковавшись, шла с тем, в чьих руках очутилась, домой, в свою хату, которая была тут же, рядом с клубом.
Костик многое знал о Шурке от хлопцев и мужчин, которые, собравшись где-нибудь на лугу или на лавочке, любили похвастать своими успехами на женском фронте. Да он и сам не раз видел, как Шурку лапали, тискали, лезли к ней целоваться. И она не противилась, лишь как-то странно, тоненько смеялась.
«А что, если и мне обнять попробовать? — подумал Костик, узнав Шурку. — Может, не прогонит, так же тоненько засмеется…»
И, не поздоровавшись, не сказав ни слова, обхватил Шурку за плечи, притянул к себе.
— Хо-хо, — засмеялась Шурка, — а я думаю, кто это… А это ты, Костик…
В голосе у Шурки была радость, и Костик это уловил.
— А ты… кого ждала? — задыхаясь от незнакомого чувства, от пьянящей близости женского тела, спросил Костик.
— Никого не ждала, — призналась Шурка. — Тошно дома одной. В клуб пришла — думала, танцы будут…
Костик не отпускал Шурку, да та и не вырывалась. Только, как показалось Костику, все горячее дышала, наливалась жаром. И поблескивала зубами, то и дело раскрывая в улыбке губы.
— Да ты бы, — вдруг прошептала она, — с теми, кто помоложе, с девчатами бы обнимался. А я…
И сама поцеловала Костика. В губы, а потом и в щеки, в шею…
Все поплыло у Костика перед глазами, все-все отошло прочь, забылось. Сам не помнил, что делал. Словно во сне, в бреду целовал, обнимал Шурку, как не своими ногами шел в ее хату. Не дав ей раздеться, повалил на кровать, срывал, швырял куда попало ее одежду. В ушах звенел тот самый странный, тоненький смех, прерывавшийся изредка тихим, жарким шепотом:
— Дурачок, вот дурачок!..
И извивалась Шурка, как вьюн, обнимала его, прижимала к себе, шептала:
— Не торопись, успеешь… Вот дурачок, вот дурачок…
* * *Домой Костик вернулся за полночь. И долго-долго не мог уснуть. Вспоминалось, как Шурка, разгоряченная, целовала, обнимала его, прижималась голой грудью, просила побыть с нею еще. А он отворачивался, испытывая гнетущий стыд и разочарование: «Неужели все это так… быстро? И так… так…» Он не находил слов.
«Или это потому, что с Шуркой? С кем-нибудь другим все было бы иначе?..»
Горели, полыхали огнем щеки и уши, громко, казалось, на всю хату, билось в груди сердце — Костик никак не мог успокоиться, прийти в себя.
«А если кто-нибудь видел меня у Шурки?.. Батьке расскажет… И с Тасей… Как я теперь встречусь с Тасей? Она такая… А я, я…»
Хотелось плакать, биться головой о стену, выть, рыдать.
«Дернуло же меня из дому сегодня выйти… То все в хате сидел, не ходил никуда, ну и сидел бы. Так нет, опять беды натворил. Вот уж невезение: то из-за петуха из школы выгнали, то окно выбил, то карты, очко, а теперь Шурка… Куда меня несет, каким ветром гонит?.. Идешь вроде прямо, а там, глядь, — яма…»
V
И раньше, еще до того, как война началась, Евхим Бабай не отличался общительностью. Теперь же, после неудачной попытки приветить немцев хлебом-солью, он и вовсе перестал показываться кому бы то ни было на глаза. Как покусанный пес, забившись в конуру, зализывал раны. «Так опростоволоситься! И немцы не приехали, и вымок до нитки, и, как последний дурень, через всю деревню со столом тащился…» И кого тут винить — не знал Евхим Бабай. То ли коменданта, который обещал приехать и не приехал, то ли грозу, так внезапно налетевшую на деревню. «Может, немцы грозы испугались и не приехали. Но люди-то, люди!.. Никто не послушался, не вышел встречать. Это ж слава богу, что не приехали… А если б приехали?.. Что бы я сказал им, как бы все объяснил?..»
От душевного разлада, злости и себя корил, грыз, и Соньке жизни не давал, поедом ел.
— Сбежала… Спряталась от грозы… А если б немцы в это время ехали? — нет-нет да и прорывалось у него.
— Так не ехали же, — оправдывалась жена.
— Счастье твое, что не ехали… И все же не прощу. Ничего тебе не прощу. И что сбежала, меня бросила, и что стол на себе один, как тот дурень ступу, через все Замостье тащил…
— Сам виноват! Мог, как другие, не ходить к кресту, А то, вишь, активистом стал, командовать захотелось.
— Смолкни, цыц! — стучал кулаком по столу, топал ногами Бабай. — Распустила язык, мелет что попало.
Не мог усидеть дома — ружье на плечо и подавался в лес. Бродил по дорогам и без дорог под нависью деревьев, втаптывал в землю шуршащее золото осени, падавшее и падавшее под ноги, и думал, думал под монотонный лесной гул. Ясное дело, жену, Соньку, надо бросать. Пускай одна помается с детьми. А то шибко умная стала! Ни уважения к нему, к мужу, ни ласки. Он ровно батрак какой-нибудь при ней. Знай тащи все в дом, семью корми, а она еще и покрикивает, языком, что на ум взбредет, молотит. Нет, хватит! И так долго терпел. Что, молодиц нет? И справнее найду, и добрее.
«Но тогда с хатой своей надо распрощаться», — возникла, всплыла осторожная мысль.
«Ну и что? Хат, что ли, мало? Можно молодицу с хатой взять».
«Так то ведь своя была!»
«Своя! А если она тебе горше чужой? Только и живешь, когда ты не дома, никто не дергает, нервов не треплет. Немцы приедут — попрошусь к ним на службу и… брошу Соньку. Пускай одна поживет, посмотрит, каково оно без мужа…» — твердо решил Евхим Бабай.
Поворачивал, шел к ямам, куда перепрятал зерно, которое возил по ночам в лес Иван Дорошка. Стоял, приглядывался, не побывал ли тут кто — человек или зверь, — не нашел ли, не отполовинил его добра, не выгреб ли все до дна. Нет, кажись, все на месте, все как было, никто тут не таскался, не лазил.