См. статью «Любовь» - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вылущенная усмешка, Шлеймеле, даже я заметил!
И уж вовсе не понятно упорное желание немца тем не менее продолжать неприятный для обоих философический диспут — надо признаться, порядком мне наскучивший.
— И что же это за процессы и движения такие?.. — мямлит Найгель. — То есть… Имеются ли, по-твоему, и обратные движения в человеческих душах? Которые можно производить в обоих направлениях?
— А как же! Милосердие, снисхождение, утешение, герр Найгель, любовь к людям, внезапный порыв прийти на помощь, спасти и поддержать, удивительный талант верить в человека, несмотря ни на что — верить. От этого всего можно отказаться с великой легкостью. Избавить себя от затруднений и сердечного трепета. Операция будет почти безболезненной.
— А вернуть их? — спрашивает Найгель тревожно, прямо-таки впиваясь взглядом в Вассермана.
— Надеюсь, что да, — отвечает Вассерман, слегка поразмыслив. Но не отметает мучительных сомнений ни Найгеля, ни моих, ни, кажется, даже своих собственных. И прибавляет совершенно таинственное признание: — И ведь в этом свидетельство мое, Шлеймеле, из-за этого я и ломаю тут всю эту комедию.
Нет у меня, к сожалению, времени обдумать его слова или потребовать разъяснений. Ведь сюжет не стоит на месте, движется сам по себе. Найгель обязан незамедлительно провозгласить тут — в ответ на заявление Вассермана о милосердии и любви — именно то, чего мы уже ждем от него, поскольку все они твердят одно и то же, тот же старый припев на тот же мотив:
— Ты, может, не поверишь мне, Вассерман, но все мы в СС, или почти все, примерные семьянины и нежно любим наших жен и детей…
Как же я брезговал всеми этими многочисленными документами и воспоминаниями, содержавшими подобные утверждения, до чего же отвратительны были мне эти слезные, «разрывающие сердце» уверения Кайзлера и ему подобных в неизменной трепетной любви к супруге и двоим-троим милым очаровательным деткам, а также к симпатичной канарейке, содержавшейся в клетке на подоконнике. Омерзительны были мне их попытки выглядеть человеческими существами!
— Покамест, — произносит Вассерман устало. — Покамест вы их любите.
Но Найгель, миссионер, приобщающий дикаря к основам новой религии, не отчаивается:
— Мы поклялись любить фюрера, Рейх и свои семьи. Именно в этом порядке. Эти три любви дают нам право и силы делать то, что мы делаем — что нам приказывают делать.
Еврей снова вскакивает со своего стула, возмущенно машет руками и кричит сорванным дребезжащим голосом:
— Придет день, и вы восстанете на своих жен и детей, уничтожите, зарежете всех поголовно, если только пришлют вам такой приказ! — Он пытается выкрикнуть еще что-то, но судорога, перехватившая его горло, позволяет вырваться оттуда лишь нечленораздельному кваканью и кудахтанью. — Как же! Ведь приказ! Священный приказ! — пищит он, преодолевая спазмы.
Найгель смотрит на него с нескрываемым презрением, но ощущение неизмеримого собственного превосходства заставляет его сдержаться и усмехнуться. Он терпеливо выжидает, пока Вассерман в изнеможении умолкнет, а затем спокойно и четко излагает свою концепцию:
— Не стану отрицать, идеология нашего движения достаточно сурова. Полна крайних, бескомпромиссных требований, но ведь это единственный шанс преуспеть и достичь поставленной цели. Не забывай, что многие другие радикальные движения или революции потерпели поражение — да, можно сказать, постоянно терпели поражение! — и только из-за того, что шарахались от чрезмерной жесткости, шли на уступки, оказывались бессильны противостоять человеческим слабостям, на каждом шагу спотыкались о твою хваленую любовь и милосердие! — Он готов открыть Вассерману, что «и у нас бывают подобные прискорбные случаи, когда люди не выдерживают и ломаются». — Это ни для кого не секрет. Я сам знал прекрасного, храброго и дисциплинированного офицера, который покончил с собой, потому что его вдруг начали преследовать кошмары, будто он должен ликвидировать собственную жену и дочерей. Да, представь себе. Но война — суровая вещь, и в каждой войне есть свои дезертиры, трусы и предатели!
Тут я хочу вложить в его уста — как фактическое доказательство, вернее, как веское подтверждение его слов — отрывок из речи Гиммлера, произнесенной им перед высшими офицерами СС в Познани 4 октября 1943 года: «Я хочу с предельной откровенностью обсудить с вами один очень тяжелый вопрос… Тридцатого июня 1934 года мы, не мешкая, исполнили свой долг, поставили к стенке и расстреляли оступившихся товарищей, и после того не обсуждали случившееся, и не станем делать это в будущем — это, слава Богу, наше природное, естественное чувство такта — не беседовать никогда об этом между собой. Тогдашняя операция потрясла каждого из нас, но вместе с тем каждому было ясно, что он сделает это снова, если ему это будет приказано в следующий раз… Легко сказать: „Еврейский народ будет уничтожен“ — так говорит каждый член партии, — это ясно написано в нашей теории: ликвидация евреев, уничтожение их — и мы это исполним. Но вдруг приходят восемьдесят миллионов честных немцев, и у каждого свой порядочный еврей. Разумеется, все остальные — свиньи, но его еврей — отличный. Из всех говорящих это ни один не видел собственными глазами и не пережил, в отличие от большинства из вас, что такое сто лежащих рядом трупов, или пятьсот, или тысяча. Выдержать это и, за исключением отдельных случаев человеческой слабости, остаться порядочным — вот что нас закалило… Несколько членов СС — их было немного — оступились, и их ждет безжалостная кара. У нас есть моральное право и обязанность перед нашим народом уничтожить другой народ… В заключение можно сказать, что мы выполнили этот тяжкий долг и никакой ущерб не был нанесен нашей сути, нашей душе, нашему характеру…»
— Мы все ведем эту войну, Вассерман! — произносит Найгель хрипловатым казенным голосом. — Это все не так просто, как тебе представляется. Да, у нас есть моральное право убивать даже матерей с младенцами, и это закаляет, как совершенно справедливо утверждает рейхсфюрер. Вселяет мужество в наши души. Укрепляет сознание. Учит принимать ответственные решения. И в силу нашей природной, естественной сдержанности и тактичности мы никогда не беседуем об этом даже между собой. Никто, кроме тебя, не слышал от меня об этом. И ты тоже будешь молчать. Это война тихая, незаметная, но каждый из нас обязан участвовать в ней. Хорошо, я согласен: есть, разумеется, исключения. Штауке, например. Он получает от этого болезненное удовольствие. Не станем отрицать — имеются и такие. Но настоящий сознательный офицер СС не смеет наслаждаться своей работой. Известно ли тебе, например, что Гитлер сам лично приезжал сюда, в наш лагерь, чтобы понаблюдать за нами во время проведения селекции и установить, позволяем ли мы проявиться на наших лицах каким-либо чувствам? Не известно? Так вот… Тайная война, как я уже сказал. И побеждает тот, кто умеет в самый сильный ливень проскочить сухим между капель… Тот, кто понимает, что наше движение требует особых жертв. Мы воюем тут на передней линии фронта — прокладываем окончательный бесповоротный раздел между двумя видами человечества. И в силу этого мы подвержены многим опасностям. Чтобы оставаться хорошим офицером, иногда приходится, как я уже сказал, принимать сложные решения, например отправлять во временный отпуск часть этого органа… Этой машины, которая гоняет… — Он упирает два прямых пальца в свою грудь, указывая на то место, где у человека полагается быть сердцу. — Отправлять на некоторое время, пока не кончится война… А затем вернуть эту часть обратно и наслаждаться нашей новой жизнью и нашим великим Рейхом… Послушай, я хочу рассказать тебе что-то такое, о чем никто другой не знает, — тебе можно рассказать, с тобой это все по-другому, поскольку ничему, так сказать, не принадлежит…
Вассерман уставился на него внимательнейшим взглядом и уже понимает — как и я, впрочем, — что именно произошло тут, в этой Белой комнате, где действуют особые физические и литературные законы, несокрушимые законы абсолютного пространства. Поскольку мы оба, и Вассерман, и я, уже скинули с себя первейшую и самую важную обязанность писателя очертить характеры своих героев и ситуации, в которых им предстоит действовать, но временно предпочли пренебречь детальной разработкой персоны Найгеля — или, по крайней мере, отложили это не слишком приятное занятие «на потом», — немец тотчас, уловив нашу брезгливость, а может, и некоторый страх перед ним, воспользовался этой оплошностью и — надо признать, с умом и с завидной хваткой — расширил насколько возможно свое жизненное пространство, лебенсраум своего скромного литературного существования, превратившись из плоского плакатного персонажа в фигуру куда более значительную и интересную, заставил нас открыть в его натуре какие-то глубинные слои, добавить ему менее стандартные высказывания и черты характера, занятные детали биографии и логически безупречные доводы, одним словом, проявил похвальную живучесть и получил право сообщить теперь Вассерману, что в последнее время, «то есть в последние месяцы, из-за некоторого абсолютно личного инцидента», он вынужден изо дня в день вести здесь эту войну, тайную и беззвучную и, к чести своей, снова и снова побеждает в ней. И вот он уже задумчиво произносит то, что любит частенько повторять и Вассерман (разумеется, несколько по-иному): «Все не так просто, как порой кажется…»