«Я читаюсь не слева направо, по-еврейски: справа налево». Поэтика Бориса Слуцкого - Марат Гринберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Место Маяковского в стихотворении – совсем иное. Третья строка третьей строфы – это цитата из стихотворения «Юбилейное», ключевого пушкинского текста Маяковского. Превращение Пушкина в идола Маяковскому отвратительно. Как отмечает Сандлер, «он хочет говорить извне времени и протягивает руку сквозь века, чтобы вновь вернуть Пушкина к жизни» [Sandler 2004: 103]. По сути, разрушая каменного Пушкина («Заложил бы / динамиту / – ну-ка, / дрызнь!»), он совершает святотатство, но тем самым освобождает Пушкина от бремени агиографии и открывает его сиюминутности жизни:
Александр Сергеич,
да не слушайте ж вы их!
Может,
я
один
действительно жалею,
что сегодня
нету вас в живых.
Мне
при жизни
с вами
сговориться б надо.
Скоро вот
и я
умру
и буду нем.
После смерти
нам
стоять почти что рядом:
вы на Пе,
а я
на эМ.
<…>
Я люблю вас,
но живого,
а не мумию. Навели
хрестоматийный глянец. Вы
по-моему
при жизни
– думаю – тоже бушевали.
Африканец!
<…>
Ненавижу всяческую мертвечину!
Обожаю всяческую жизнь!
[Маяковский 1955–1959, 6: 51].
В этом юбилейном стихотворении Маяковский, имея в виду свой разрыв с Лилей Брик, пишет: «Сердце рифмами вымучь»; Слуцкий просит бога-Маяковского вымучить из него его грехи. Тем самым нестандартный диалог Маяковского с Пушкиным обрамляет и подготавливает диалог Слуцкого.
Последняя строфа ломает литургический параллелизм предшествовавших. Юродивый высказывается напрямую, и прямота его слов выглядит обескураживающей. Что же касается Пушкина, то, разговаривая с ним, Слуцкий отказывается от позы юродивого. При этом последняя строка стихотворения, возможно, отсылает к пушкинской эпиграмме на Ф. В. Булгарина[312].
Булгарин опубликовал целый ряд завуалированных оскорблений в адрес Пушкина, в частности заявил, что его африканского предка А. П. Ганнибала продали пьяному шкиперу за бутылку водки. Пушкин ответил рядом эпиграмм, первая из которых звучала так:
Не то беда, что ты поляк:
Костюшко лях, Мицкевич лях!
Пожалуй, будь себе татарин, —
И тут не вижу я стыда;
Будь жид – и это не беда;
Беда, что ты Видок Фиглярин
[Пушкин 1959–1962, 2: 334].
Идея Пушкина очевидна: ему противно не происхождение Булгарина, а его поведение (фиглярство), репутация (он был агентом тайной полиции; Видок – имя французского преступника / детектива) и тот факт, что он – скверный писатель, роман которого, о чем Пушкин скажет в последующей эпиграмме, «скучен». Булгарин виноват лишь отчасти. В рецензии на его роман «Димитрий Самозванец», где некоторые сцены являются плагиатом из «Бориса Годунова», друг Пушкина А. А. Дельвиг указал, что роман о русской истории лучше было бы написать русскому, а не Булгарину, поляку[313]. Булгарин ошибочно полагал, что автор рецензии – Пушкин. Он действительно был «поляком, который сражался вместе с французами против русских в 1812 году» [Bethea 1993: 130] и перешел впоследствии на сторону русских. Но Пушкин видит проблему не в этом. Позиция поэта раскрыта в стихотворении «Моя родословная».
Это стихотворение написано на пике распри с Булгариным. Опубликовано оно не было, но широко разошлось в списках. В «Моей родословной» Пушкин с одинаковой гордостью отзывается об обеих сторонах собственного происхождения: африканских и дворянских корнях. Пушкин сознает, что стоит особняком в новой литературной среде, маскируя свое отношение сарказмом «несмотря на древнее происхождение, я теперь мещанин, мне приходится зарабатывать писательским трудом, и я этим горжусь» [Бетеа 2003: 213]. Вне всякого сомнения, Слуцкий держал в уме все эти подробности, главным образом то, что Пушкин одновременно был глубоко укоренен в русской истории (вспомним его исторические труды и «любовь к отеческим гробам») и оставался в ней чужаком. В стихотворении, написанном параллельно с «Господи, Федор Михалыч…», Слуцкий говорит о нездоровом увлечении генеалогией, особо упоминая Булгарина и его литературного соратника, Н. И. Греча:
Как пекутся о генеaлогии,
о ее злаченых дарах
и мозги совершенно отлогие,
и любой отпетый дурак.
Героические речи
произносят все травести.
Но не хочет никто от Греча,
от Булгарина род вести
[Слуцкий 1991b, 3: 365].
В этом контексте прямой смысл «булгаринского» интертекста в «Господи, Федор Михалыч…» таков: Пушкину было бы наплевать на то, что Слуцкий – еврей. Достоевскому – нет, Толстому – трудно сказать[314], Маяковский же, как известный филосемит, принял бы это за данность. Впрочем, стратегия Слуцкого сложнее. Благодаря своей изобретательности она напрямую сопряжена с основополагающим вопросом его собственной поэтики – связью между его родословной и русским культурным и историческим пространством.
6
По моему мнению, «Родной язык» – текст, который почти не упоминается в исследованиях, посвященных творчеству Слуцкого, – программное произведение, касающееся его историографического и пространственного мышления, а также изумительный пример литературной трансплантации. В этом стихотворении «советское» выступает почвой для трансплантации библейских парадигм Слуцкого:
Родной язык
В моей профессии – поэзии —
измена Родине немыслима.
Язык не поезд. Как ни пробуй,
с него не спрыгнешь на ходу.
Родившийся под знаком Пушкина
в иную не поверит истину,
со всеми дохлебает хлебово,
разделит радость и беду.
И я не только достижениями
и восхищен и поражен,
склонениями и спряжениями
склонен, а также сопряжен.
И я не только рубежами,
их расширением прельщен,
но суффиксами, падежами
и префиксами восхищен.
Отечественная история
и широка и глубока
как приращеньем