Дикий мед - Леонид Первомайский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А может, понесем его?
Берестовский лежал в бурьяне, молчаливый и отчужденный от всего, словно не его судьба решалась в эту минуту.
— Не выживет, — вздохнул чей-то нерешительный голос. — Напрасные твои заботы, старший политрук…
— Нет! — упрямо произнес голос Дмитрия Пасекова над Берестовским. — А вы идите.
Захлюпали сапоги, один за другим бойцы исчезали в темноте, последними отошли от тына Моргаленко и Маруся, шлепанье сапог по лужам становилось все тише и тише, потом ветер донес несмелый лай собак — и все стихло.
Берестовский понял, что он остался один, что не только бойцы, Моргаленко и Маруся исчезли, будто растворились в чернильной тьме, но и Пасеков, который так упрямо говорил свое «нет», тоже исчез, бросил его в бурьяне под плетнем, бессильного, обреченного на смерть от гангрены или от немецкой автоматной очереди в лицо… Берестовский попытался подняться, он упирался локтями, а потом ладонями в мокрую землю и падал от боли, пронизывавшей его. Каждое такое падение было как полет в черную пропасть, на дне которой пылал желтый костер. Он летел на этот костер, огонь будил его, и, когда он раскрывал глаза, кругом вздыхала мокрая холодная тьма. В последнем полете он не упал на костер, что-то подхватило его и осторожно понесло, он словно поплыл над пропастью, чувствуя только прикосновение рук, крепко державших его за плечи и ноги, и слыша испуганный, перехваченный одышкою шепот:
— Сюда… сюда…
И опять неимоверно быстрый полет в черную пропасть с желтым костром на недосягаемом дне и медленное выплывание вверх, словно из-под тяжелой толщи воды, которую приходится пробивать головою, чтоб там, на поверхности, захватить глоток воздуха, такого необходимого для замкнутой в теле, почти мертвой от удушья крови… Он выплывал на поверхность толчками, будто преодолевая ступеньку за ступенькой, вся тяжесть была в ногах, особенно в левой, которая все время, казалось, вытягивалась, достигала дна, но не могла оттолкнуться от него.
На рассвете Берестовский очнулся. Шершавые холодные руки ощупывали его раненую ногу. Он лежал на соломе, над ним наискось уходили вверх почерневшие стропила и серые коленчатые трубочки связанного в снопы камыша. Пасеков держал его за руки, на ногах сидела повязанная платком женщина и шептала испуганно:
— Ох, Порфирий Парфентьевич, он не закричит?
Берестовский не закричал, когда шершавая, как наждак, рука сжала ему ногу выше раны. Он увидел небритую щеку, острый конец длинного уса, один глаз и косматую бровь над ним. Боль пронизала его, будто ему рассекли мозг, а не ногу.
— Не помрет, так будет жить, — сказала небритая щека, и Берестовский снова провалился в бездну.
На двенадцатый день Пасеков положил около Берестовского «ТТ» и, сидя на печном борове, тянувшемся через чердак, сказал:
— Немцы прошли далеко вперед, тыловые команды еще не скоро забредут сюда… Вы успеете отлежаться. А не успеете…
Берестовский погладил слабой рукой холодную сталь пистолета: он все понял.
По ночам приходил Порфирий Парфентьевич, промывал ему рану трижды перегнанным первачом и обкладывал ее какими-то травами. Параска влезала на чердак редко, она всегда была наискось повязана своим платком, он так и не увидел толком ее лица, только низкий воркующий голос навсегда врезался ему в память, да еще та неслышная легкость, с какой она взбиралась на чердак и втаскивала за собой тонкую лесенку. Когда Берестовский просыпался ночью, Пасекова не было на чердаке. Иногда Берестовскому казалось, что он слышит сквозь потолок воркующий голос Параски, иногда днем в глазах Пасекова он видел глухую пустоту, но обо всем этом не было разговоров между ними. Его учили ходить на чердаке. Параска и Пасеков поддерживали его с двух сторон, он опирался на их плечи, и, низко склонив головы, они шагали взад и вперед, пока он не научился ходить без их помощи.
Порфирий Парфентьевич должен был прийти в полночь. Все было уже готово в дорогу. Параска раздобыла им ватники и шапки, а для Берестовского еще и штаны. Пасеков вырвал первый листок из партийного билета, свернул трубочкой и засунул в щель для резинки в своих трусах. Берестовский сделал то же со своим командирским удостоверением — он был беспартийный. Дерматиновую тетрадь нельзя было брать с собой, в ней были тревожные дни и бессонные ночи первых месяцев войны, все, что Берестовский перевидал, и все, что он передумал. Уничтожить тетрадь он не мог — это значило бы отказаться от себя… Отдать на сохранение Параске? Закопать?
Берестовский завернул тетрадь в портянку и засунул ее между стропилами в углу чердака. Он вернется, если не попадется в лапы к немцам по дороге на восток. Он отыщет ее, если уцелеет хата Параски.
С вечера не зажигали коптилку. Берестовский лежал на лавке, под головой у него был солдатский «сидор» с хлебом, луком, солью и парой портянок. Иногда он брался рукою за угол стола, отгораживавшего лавку от большой деревянной кровати, на которой еще засветло свернулась калачиком Параска. Окна были завешены. Пасеков ходил по хате, огонек папиросы проплывал в темноте, равномерно отдаляясь и приближаясь, — это было как качание маятника, и, хоть это качание выдавало волнение Пасекова, оно непонятным образом успокаивало и убаюкивало Берестовского.
Его разбудил тихий, воркующий голос:
— Куда ты дойдешь с ним? Оставайся, Митя…
Берестовский похолодел.
— Село наше глухое, люди у нас добрые… Если и забредут немцы, скажем, что ты наш. А с ним пропадешь… Кто же знает, где теперь фронт! Говорят, что уже и Москва у немцев… Я ли тебя не любила? Я ли за тобой не ходила?
Сила убеждения была не в словах Параски — такими словами она не могла бы убедить Пасекова, Берестовский это знал, — сила была в ее голосе, что словно связывал по рукам и ногам, налагал на душу оковы, тяжелей и легче которых нет на земле. Голос Параски ворковал и ворковал свое… Берестовский поднялся на локте и в короткой вспышке папиросы Пасекова увидел через стол лицо Параски. Пасеков лежал навзничь на краю широкой кровати, она наклонялась над ним, касаясь грудью своей его груди, прядка волос заслоняла ее щеку, она говорила прямо в закрытые глаза Пасекова:
— Ты все для него сделал, и я все сделала… Пускай идет, а ты оставайся, вдвоем будем крестьянствовать. Не век же быть войне!
Потускневший огонек папиросы прочертил полукруг от губ Пасекова к полу, и Берестовский услышал:
— Нет.
Второй раз он слышал это «нет», и второй раз его потрясла сила, скрытая в этом коротком тихом слове. Пасеков умел выговаривать его так, будто оно относилось только к нему одному, а между тем оно охватывало и вмещало все, что было вокруг: войну, любовь, солдатскую верность, воздух и солнце, жизнь и смерть… Второй раз Пасеков говорил свое «нет» ради товарища. Первый раз, когда его звали идти, и второй — когда его умоляли остаться.
— Нет, — сказал Пасеков.
Тихо задребезжало стекло. Параска мигом оказалась у оконца, нырнула под ряднинку, которой оно было занавешено. К стеклу прижималось снаружи маленькое усатое лицо фельдшера Порфирия Парфентьевича. Параска откидывала крюки, отодвигала засовы в сенях. Дождь хлюпал в лужах, шелестел в ветвях черных, безлистых осин у плетня. Темень во дворе была не такая черная, как в хате. Берестовский увидел, как Пасеков обнял Параску, она прильнула к нему и сразу будто оттолкнула его от себя. Берестовский остановился возле Параски, она взяла его обеими руками за плечи и прошептала в шею:
— Пропадете, оба пропадете…
Порфирий Парфентьевич вывел их напрямик к мертвым ветрякам за селом. Он вытащил из шапки кусок школьной карты и сунул ее Пасекову за пазуху ватника.
— Не знаю, хватит ли вам ее… Тут только до Харькова.
— Спасибо, — сказал Пасеков, обнимая фельдшера. — Карты, может, и не хватит. Не за нее спасибо — за все.
Порфирий Парфентьевич мокрыми руками обнимал мокрый ватник Берестовского.
— У меня у самого сыновья там…
Он постоял молча перед ними с минуту и, не сказав больше ни слова, медленно и тяжело шагнул в темноту. Еще некоторое время виднелась его черная фигура, потом стало слышно только чавканье сапог в грязи, потом они очутились наедине с темнотой и дорогой.
Через полтора месяца Берестовский и Пасеков перешли линию фронта под Валуйками.
11Из записок Павла Берестовского
Земля содрогалась и гудела под нами.
Мирных сидел на сене, вытянув ноги вперед, и протирал очки. Белый платок как птица бился в его руках.
Рассветный серый сумрак начинал омывать землю. Звезды еще мерцали кое-где, словно мелкие искры в холодном пепле, земля тоже походила на пепел, седые капли росы на траве казались мелкими звездами, что просыпались на землю.
Возникая на востоке и распарывая небо гудением, волна за волною над хутором проходили бомбардировщики, штурмовики и истребители. Они шли на разной высоте, и нижние звенья этой огромной воздушной армады казались станицами больших голубовато-серых птиц, а на крылья истребителей, что летели на большой высоте и казались совсем маленькими, солнце, которого еще не видно было с земли, уже клало теплые розовые и желтые отсветы.