Дикий мед - Леонид Первомайский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я один раз собралась-таки на старые места. Конечно, без машины. Вышла на станции и пошла в город искать пристанища на ночь. Мне сказали, что город отстраивается, что есть уже целые новые улицы, и театр, и гостиница… Ничего не можешь до конца представить, пока сам не увидишь. После июльской битвы я проезжала через город; конечно, он был разрушен, но я не понимала масштаба разрушений, может потому, что досыта нагляделась на множество таких разрушенных городов. По правде говоря, до войны это был не город, а провинциальная дыра, законсервированная еще с царских времен. От него и развалин не могло остаться сколько-нибудь впечатляющих — груды кирпича, обгоревшие двухэтажные коробки, пережженная глина, немощеные улицы… И все это приземистое, низенькое, словно придавленное к земле. Человек не может измениться с такой быстротой, с какой он изменяет свою землю и города… А теперь я увидела многоэтажный город, не очень красивые и, наверно, слишком дорогие дома, похожие на дворцы, заасфальтированные площади, красивые фонари дневного света, — конечно же давно уже нет развалин. Остались, правда, пустыри, но битый кирпич, горелую глину, ржавое железо — все давно уже вывезли. Город вырос не только вширь, но и вверх, в нем чувствовался порыв к высоте, он поднимался передо мной на фоне светлого вечернего неба и будто говорил: «Видишь, от прошлого не остается следа, не пытайся искать его…»
Что же мне было делать, когда я приехала его искать? В новой гостинице не было мест. Я вышла на площадь. Уже совсем стемнело. Если выйти на шоссе, можно поймать попутную машину, поехать прямо в наш корреспондентский хутор, остановиться у Аниськи и прожить там несколько дней.
Вы не подумайте, что я не знала, куда еду. Я ведь читала ваши очерки о новом рудном районе, Викентий Петрович, там все время говорилось о знакомых населенных пунктах, и даже наш хутор вы упоминали. На шоссе было движение, как днем: легковые машины, грузовики, громадные самосвалы. Фары высвечивали широкую полосу асфальта, а когда машины проходили и опять становилось темно, вся земля вокруг мерцала огнями, будто я и не выходила из города, будто он раскинулся на множество километров, и за горизонтом тоже нет ему конца.
«Вам куда?» — спросил шофер, открыв дверцу. Он смотрел на меня сверху вниз, скаты его машины были выше меня, в узкой юбке я еле взобралась на подножку и подумала, что было по-своему удобней на войне, когда я ходила в штанах. «Что-то я не слышал о таком хуторе. Все равно садитесь, в рудничном управлении разберетесь…»
Вы помните гусачевскую церковь? Я ее сразу узнала.
«Слушайте, — сказала я шоферу, — мой хутор тут где-то, совсем близко».
«Я вас завезу в рудничное управление, надо же вам где-нибудь ночевать?»
«Не беспокойтесь, я найду сама».
Отсюда было удобно начинать поиски. Я прошла за ограду. Все тут осталось, как прежде, — и пролом в ограде, и солдатское кладбище. Только высокие деревья, кажется, стали еще выше и обступили церковь еще тесней. В темноте под деревьями я постояла у солдатских надгробий — под ними у меня были знакомые, — вышла через пролом и пошла по холмам… Слева, в балке, оставалась Гусачевка, как и в ту ночь, когда я в последний раз проходила тут, и ночь была тоже июльская, как тогда, только освещенную электричеством Гусачевку нельзя было узнать: двухэтажные длинные дома, улица коттеджей и наверху, за балкой, большой клуб с ненужными колоннами,
По холмам легко было идти, там теперь не сеяли, пшеница не обступала меня, и колосья не шелестели, я шла медленно и не чувствовала усталости, хоть вторично проходить путь, когда знаешь, чем он кончился, очень тяжело. Мне помогали огни вокруг, особенно впереди их было много, слышался непрерывный грохот, как будто шла колонна танков. Странно было только, что этот грохот доносился словно из-под земли и словно из-под земли вырывался белый свет фар, лучи упирались сначала в черное небо, потом медленно сползали на землю, развертывались на ней веером, вырывая из тьмы телеграфные столбы, кусты, деревья, встречные машины, и исчезали, будто снова проваливались под землю.
Глубокий карьер преградил мне дорогу. На дне карьера не прекращалась работа, он весь был залит светом прожекторов на высоких стальных мачтах, людей совсем не было видно, только громадные экскаваторы вгрызались в породу, один за другим подходили самосвалы, ковши раскрывались, и руда с грохотом сыпалась в кузов.
Стыдно, я все время рассказываю о себе, не даю вам и слова сказать. Разлейте вино, Василий Иванович, там есть еще немного, а мне дайте кусочек шоколаду. Я знаю о вас больше, чем вы обо мне, подполковник запаса Дубковский! Я все читала, что вы пишете. Никогда бы не подумала, что вы так хорошо знаете, как делается хлеб, мне казалось, что вы умеете только про войну. Хотя, правда, у нас тогда у всех была одна тема, это теперь мы можем любить каждый свое. Так и должно быть: мир сразу же стал разнообразнее, но то, что мы пережили, лежит на сердце у каждого. Про солдатскую шинель нельзя забыть. Тот, кто не надевал ее, этого не поймет… Мне рассказывали, что в том рудном районе во время вскрышных работ сначала из земли извлекали массу различного металла — осколки и целые снаряды, разорванные танковые гусеницы, втоптанные в землю орудия — и кости тех, кто лег костьми… Теперь мне кажется, что тогда, в июле, гитлеровцы не могли сдвинуть нас с места потому, что мы стояли на железе.
Я шла ночью над карьером, хотела его обойти, чтоб попасть в наш хутор, и думала о том железе, к которому надо пробиваться сквозь толщу земли, слой за слоем снимать почву, чтоб убедиться, что оно красное, как человеческая кровь. Кстати, в старину кровь так и звалась — руда.
«Слушайте, да ведь вы напрасно ищете тот хутор, — сказали мне утром в рудничном управлении, когда я вернулась в Гусачевку. — Его ведь давно уже нет!»
«Как нет! А где же он? Его начали отстраивать еще во время войны, там был плотник-сектант…»
На меня посмотрели как на сумасшедшую.
«Хутор тоже стоял на руде».
«А люди?»
«Людей переселили».
«Куда?»
«Ну, разве вспомнишь!.. Много и осталось, живут теперь в наших поселках, работают на руде».
Человек не может и не имеет права жить прошлым, его цель — будущее, каким бы оно ни было. Но прошлое кончается только вместе с нами. Так и наш хутор — его уже нет, на его месте гигантский карьер, экскаваторы грызут руду, но во мне он существует и будет существовать, пока буду существовать я. Я иду в свое будущее вместе с ним, с Аниськой и Людой, с ее братом Кузей и с той рудой, на которой хутор стоял, хоть мы о ней не знали, как никто не может знать будущего, пока оно не станет сегодняшним днем.
Это звонок Гали, не беспокойтесь, мама откроет… Галя звонит тремя короткими сигналами, это у нас семейный звонок — еще Саша научил меня так звонить, и мама научилась, когда переехала из Тарусы, а теперь Галя научила своего Севу.
— С кем ты разговариваешь, Варюша?
— Что ты, мамочка! Я ни с кем не разговариваю, лежу себе и думаю.
— А мне показалось, что кто-то к тебе пришел. Мою чашки и слышу твой голос. Как хорошо, думаю, что пришли проведать Варю! Как только это я звонка не услыхала?
— Мыслям не надо открывать дверей.
— Ох, Варюша, не надо слишком задумываться, так никогда не выздоровеешь.
— А я уж здорова, мамочка… Открой Гале, она звонила и стоит теперь под дверьми, боится снова позвонить, думает, спим.
Мама вышла — как легко и неслышно она ступает в свои семьдесят лет! — и сразу же вернулась.
— Там никого нет, Варюша. Тебе послышалось.
— Правда? Сядь ко мне, мама, она скоро придет, и будем пить чай.
— Чайник на плитке, я прикрутила газ — не выкипит и не убежит…
— Тебе теперь трудно, мама, когда нас четверо? И тесно. Надо было нам с тобой оставаться в нашей комнате, а не переходить в проходную.
— Пускай молодым будет удобно… Ты же сама сказала: Гале дадут квартиру, и мы останемся с тобой вдвоем.
— Сева тебе нравится?
— Уборки за ним много, всегда он со своей глиной и тряпками… Галя его любит.
— А он ее? Ты не замечала?
— А что заметишь, когда он лепит, курит и молчит? Галя говорит, это ничего, что он не зарабатывает, тут на заработок сразу не приходится рассчитывать — у Севы талант, ему надо созреть… Это что ж, как чирей?
— Нет, мамочка, таланту нужно время, чтоб общество приспособилось к его вкусам или же чтоб он приспособился к вкусам общества.
— Ну, этого я никогда не пойму!
— Так говорит Сева. И я не могу этого понять — отстала от жизни. — Она помолчала и спросила без видимой связи: — Мамочка, ты очень горевала, когда умер отец?
— Очень, дочка.
— Долго?
Мама поглядела на нее прозрачными, как подсиненная вода, глазами.
— Сколько надо, столько и горевала. Человек-то не вечно живет. И горе тоже не вечно. Да и грех был бы мне долго горевать — я ведь с ним счастливо жила.