Дикий мед - Леонид Первомайский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько надо, столько и горевала. Человек-то не вечно живет. И горе тоже не вечно. Да и грех был бы мне долго горевать — я ведь с ним счастливо жила.
Мама уснула на старой широкой тахте рядом с ней, сбросила домашние туфли, положила кулачок под щеку и затихла, даже дыхания не слышно. Лицо у мамы свежее и чистое, как у девочки, и что-то детское есть в нем, во всей маминой фигуре… Или, может, это потому, что она чувствует себя старше матери, будто прожила и ее и свой век?
Она осторожно сползает с тахты, укрывает маму одеялом и садится у стола, у того круглого стола, где на высоком стульчике сидела Галя и пила молоко с блюдечка в то утро, когда они отправились пешком в Тарусу. И скатерть на столе та же самая, белая в синих цветах, и тот же разрисованный абажур, только он с одной стороны обгорел от очень сильной лампы, там теперь большое желто-коричневое пятно и по нему трещинки, а бумага все-таки держится.
Завтра придет знакомая врачиха из районной поликлиники и закроет бюллетень. Здоровье легче симулировать, чем болезнь, врачиха ей поверит. Галя будет уже в мастерской, Сева тоже не сидит дома. Мама, конечно, догадается, но не сможет с нею бороться: она тоже чувствует, что Варюша старшая и что ей нельзя противоречить… А командировку в редакции подпишут куда угодно. Деньги по бюллетеню она оставит маме, а суточные возьмет себе.
Она погасила свет — мама не проснулась — и тихо прошла в кладовушку, которая издавна называлась у них лабораторией. Увеличитель, черные карболитовые ванночки, лабораторный фонарь на стене… Все как было когда-то — и десять, и двадцать, и двадцать пять лет тому назад. Бутылки с химикалиями на полочке, тряпка для рук на гвоздике. А в этой старой корзинке из-под белья рулончиками свернутые пленки, ну просто уйма, если б и хотела что найти, какой-нибудь старый негатив, нет возможности, пришлось бы копаться целый год. В конце концов надо сдать все это в какое-нибудь государственное хранилище, она уже никогда не вернется к этим сокровищам; то, что ей нужно, лежит не здесь.
Уже стерлись записи карандашом во фронтовой записной книжечке, на некоторых страничках ничего нельзя разобрать, они дочерна затерты графитной блестящей пылью, лишь изредка проступает номер какой-то полевой почты или несколько букв чьей-то забытой фамилии. Сколько было этих фамилий, сколько лиц, сколько адресов — и всем она посылала карточки, тратила на это массу времени и бумаги, фотобумага была тогда на вес золота, в редакции выдавали ее под расписку, а купить негде было.
Она положила кусочек пленки между стеклышками увеличителя, выключила общий свет и в темноте вспомнила Людин подвал, колыхание проявителя в ванночке и как под ним начало вырисовываться на бумаге его лицо… Тогда она порвала мокрый отпечаток, теперь уже можно напечатать. Через столько лет? И что она с ним сделает? Оправит в рамочку и поставит на стол или повесит над тахтою?
— Чей это у тебя портрет, мамочка? — спросит Галя.
Мама не будет расспрашивать, мама никогда у нее ни о чем не спрашивала, она всегда все знала о ней.
Вспыхнул свет в увеличителе, луч пронизал пленку и положил его лицо на белую бумагу. Хорошо, что она не часто позволяла себе рассматривать этот кадрик, пленка прекрасно сохранилась, словно и не прошло столько лет. Так он и остался на снимке: лицо, освещенное улыбкой, которой он ответил на ее испуганное восклицание.
Она поднимала все выше и выше подвижное плечо увеличителя, объектив автоматически наводился на резкость, его лицо уже не помещалось на белой бумаге, теперь увеличивались и плыли на нее только его глаза. Он обнял ее глазами на плацдарме у капитана Жука, и в ту минуту она поняла, что это навсегда.
Нет, не надо печатать снимок, не надо вставлять в рамочку, не надо ставить на стол.
Она включила свет, завернула кадрик в свежую бумажку и спрятала в книжечку.
Мама не проснулась, когда она вышла из лаборатории. Галя с Севой где-то задержались.
— Не выпить ли нам, Варюша, чаю? — улыбнулась она самой себе.
Свет падает в комнату через маленький коридорчик из кухни. Она сидит за столом, подперев подбородок кулаками. Стакан чаю остывает перед нею… Тихо дышит мать во сне. Длинный вечер впереди, долгая ночь.
ЧАСТЬ IV
1Существует старое выражение, которым по привычке пользуются люди, и те, кто пишет книги, и те, кто их не пишет, не задумываясь над тем, что, собственно, это выражение значит. Судьба человека… Как будто тот, кто пользуется этими словами, верит в предопределенность того, что происходит с человеком в жизни, независимо от обстоятельств времени и места, тогда как на деле все, что происходит с человеком от минуты его рождения и до последнего вздоха, является непрерывным сцеплением причин и следствий, которые могли бы быть иными, если б возникали в иной связи. Эта цепь причинных связей начинается задолго до рождения человека и не оканчивается даже с его смертью.
Почему, подвластные одним законам, такими несходными бывают человеческие судьбы? Почему для одного человека складывается счастливая, а для другого несчастливая судьба? Почему мы говорим о счастливой или несчастливой судьбе не только отдельных людей, но и целых поколений? Почему некоторые представители так называемых счастливых поколений бывают глубоко и даже трагически несчастными и почему в толще поколений так называемых несчастных иногда встречаются безмятежно счастливые судьбы?
Почему так часто произносит человек задумчиво-печальное «если б»?
Если б не случилось то-то и то-то, то и все, что произошло потом, могло бы произойти совсем иначе, то есть вся жизнь человека, вся так называемая его судьба могла бы стать совсем иной! Но в том-то и дело, что цепь причинных связей не может прерваться, не могут не цепляться друг за друга ее звенья, исключая и отбрасывая все человеческие «если б»!
Варвара Княжич задумывалась над своею судьбой, как задумываются над своей жизнью сотни и тысячи других счастливых, а особенно несчастливых женщин. Очень часто приходило ей в голову это человеческое «если б».
Что, если б она родилась не в Тарусе, а в Мурманске или в Полтаве? Как сложилась бы ее жизнь, если б отец ее не был скромным почтовым чиновником, а мать — дочерью провинциального землемера? Она пыталась остановиться на какой-то поворотной точке своей жизни и представить, как могло бы пойти все дальше, если б… Если б Саша не приехал в Тарусу и она не встретила его на Кургане, там, где встречали своих суженых другие тарусские девушки! Не встретила бы — не потеряла б… Не было бы ни ее радости, ни горя. А если б Саша не научил ее фотографировать, что делала бы она теперь? Ведь именно то, что она умела фотографировать, привело ее в редакцию иллюстрированного издания, когда началась война и она стала искать свое место в жизни. То, что она стала фотокорреспондентом, сделало возможными и необходимыми ее поездки на фронт и этим летом привело ее как раз на тот его участок, к которому прикованы теперь взоры всего мира. Если так смотреть на ход событий, то нет уже ничего странного и в том, что там, где решается судьба тысяч и миллионов людей, должна решиться и ее судьба. Могла бы она решиться иначе? Конечно, могла, если бы генерал Савичев не послал ее в хозяйство Костецкого, где бронебойщики подбили новый немецкий танк. Но генерал Савичев не мог не послать Варвару за фотографиями танка, а раз уж послал — Варвара не могла не встретить Лажечникова.
Савичеву нужны были фотографии. Без разрешения Лажечникова Варвара не могла попасть на плацдарм к капитану Жуку. Но разве не могло случиться так, что Лажечников не сам пошел бы с нею на плацдарм, а поручил бы это кому-нибудь другому? А если пошел, если не захотел или не смог поручить это кому-нибудь другому, могли бы они не остановиться на фосфорической поляне? Совершилось бы в ней то радостное превращение, которого она и представить себе не могла накануне?
Варвара не знала этого, как не знает и не может знать этого каждый отдельно взятый человек. Она только чувствовала, что за всей ее жизнью, за всеми ее радостями и горестями стоит великая сила, которой надо быть благодарной за все, что она с тобой делает, потому что это сила жизни, законы которой и суровы и благодетельны.
«Значит, так надо, — думала Варвара, — значит, надо было мне сюда приехать, и надо было, чтоб Савичев послал меня фотографировать «тигра», и я пошла и встретила то, что сделало меня счастливой».
Но тут же страшная мысль врывалась в рассуждения Варвары: «Ничего этого не было бы, если б я не потеряла Сашу, если б не началась война и я не попала в редакцию, — значит, и гибель Саши, и война, которая принесла несчастье миллионам таких же людей, как я, гибель больших городов и маленьких деревень, сиротство и увечья, — все это должно было произойти для того, чтоб я пришла сюда и стала счастливой? Как же я могу так думать? Как я могу все это не то что оправдать, но и просто принять, примириться с этим? Как может существовать мое счастье рядом с несчастьем других людей, как оно может жить во мне, когда не только слезы, но и кровь заливает землю и нет уголка на ней, где не проливалась бы эта кровь? Не может быть, чтоб так было нужно, не может быть, чтоб кто-то иной, кроме меня, мог чувствовать себя счастливым среди всего этого несчастья… Значит, я просто выродок какой-то, дурная женщина, черствая, себялюбивая душа, и нет мне оправдания, нет и не может быть оправдания моему счастью!