Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С антропософским движением происходило как раз нечто подобное тому, что творилось с посмертным ленинским культом и сопутствующим ему усилением внутрибольшевистской фракционной борьбы. Суть дела состояла в следующем. Штейнер давно уже возвещал наступление апокалиптической эпохи архангела Михаила (отсюда ведь и само имя Михаила Ломоносова, присвоенное московской ложе по его решению). В 1923-м, пишет М. Спивак, он «приступил к радикальной реорганизации существующих форм антропософской жизни и в канун 1924 года, в рождественскую неделю, основал новое Всеобщее антропософское общество» для решающей борьбы против «отца лжи» Аримана – Дракона, сгубившего мир посредством бездуховного материализма. «В эти святые рождественские дни» Штейнер возложил на учеников великую миссию – стать воинством Михаила, «михаилитами», чтобы одухотворить земной разум разумом космическим и тем подготовить «человечество к принятию „импульса Христова“». Этой теме он посвятил затем множество статей и выступлений, которые после кончины Доктора воспринимались как его завещание (Спивак, 2006: 212, 222–224). Отныне его ученикам предстояло нести спасение человечеству – конечно, вторя тому, что Иисус повелел апостолам, явившись им после своей смерти: «Идите и проповедуйте Евангелие всякой твари» (Мк. 16: 15).
Вместе со своими русскими единомышленниками Белый благоговейно внимал астральным банальностям Штейнера. Именно с 1924 года «сама антропософия стала восприниматься как инспирированная импульсом Михаила [адекват „импульса Христова“], а антропософы – как воинство Христово, „михаилиты“» (Спивак, 2006: 223). Все это происходит практически одновременно со смертью Ленина, изобретением «ленинизма» и смежными событиями на родине писателя.
Однако в России, где поле битвы оставалось за большевистским Драконом, надлежало соблюдать строгую конспирацию. Именно здесь, в советском подполье, опальный у западных штейнерианцев Белый и сделается наиболее стойким воителем Михаила, подлинным вождем движения, не терявшим апокалиптического оптимизма. Повсюду, даже в самых неподходящих для того актуалиях он выискивает какие-то приметы грядущего одухотворения мира. К ним относил он и ту странную ауру, которой окутывалась смерть красного Аримана – яростного глашатая безбожия и материализма.
Почти сразу после рождественского создания обновленного, уже экуменического Общества, в ночь под Новый, 1924 год – и совсем незадолго до ленинской кончины (21 января 1924) – был сожжен антропософский храм в Дорнахе. (Правда, оправившись от удара, Штейнер быстро организовал было строительство второго Гетеанума, но начнется оно лишь после его смерти.) И судьбоносные «рождественские дни», и само преображение антропософии, и поджог Гетеанума слишком тесно сходились во времени со смертью Ленина, чтобы Белый этого не заметил, поскольку всегда придавал колоссальное значение сколь-нибудь знаменательным совпадениям такого рода. Напомним, что он всегда почитал и по возможности маркировал в своих текстах христианские праздники: ср. хотя бы датировку «Второй симфонии»[522] и «Первого свидания» – Духов день; но главенствующее значение он придавал, разумеется, Пасхе и тому же Рождеству (не говоря уже о западноевропейском Михайловом дне, отмечавшемся всеми антропософами). Череда ситуативно-хронологических соответствий будет маркировать и всю его дальнейшую духовную биографию, в которой как новозаветные вехи, так и синхронные явления его личной жизни будут координироваться с советскими реалиями и облекаться в советский жаргон, только получающий у него принципиально иной и, так сказать, диалектический смысл.
Буквально за несколько дней до смерти Штейнера он попытается наконец приподняться из той могилы, куда вогнал его Троцкий. Первый, пока еще пробный, переезд в Кучино провиденциально пришелся на благовещенское и предпасхальное время (каким датирована будет и сама кончина антропософского лидера) – с 24 марта до 17 апреля 1925 года (православная Пасха праздновалась тогда 19-го, католическая – 12 апреля). С августа он с К. Н. Васильевой уже надолго обосновался в Кучине – которое, согласно ПЯСС, станет для него местом «всяческого выздоровления» (с. 484)[523]. Здесь начнется, как известно, новая и чрезвычайно плодотворная фаза его творчества, охватившая всю вторую половину десятилетия. По свидетельству его вдовы, в рождественском январе 1926-го кучинский дневник выливается в работу над «Историей становления самосознающей души»[524].
Еще через год, весной 1927-го, в письме к Вс. Мейерхольду Белый вернется было к своей заупокойной лексике: «Так, как поступили со мной, хуже расстрела: живого, полного энергии человека заживо закопали», – однако закончит во здравие, наперекор уверениям Троцкого, что «ни в каком духе он не воскреснет». Говоря о себе в третьем лице, писатель с торжеством восклицает: «Но он, из своего гроба, создал себе новое воскресение; он вышел из социального гроба в отшельничество, уселся за книги, за мысли»[525]. Тем знаменательней, что под его экзальтированной исповедью – ПЯСС, написанной в 1928 году, проставлена будет дата 7 апреля. Это одновременно Благовещение, начало Страстной недели и Лазарева суббота – как бы провозвестие Воскресения Христова, а также самого писателя.
Ошеломленный кончиной антропософского наставника, он сразу после нее, в пасхальном апреле 1925 года, начал знакомить московских друзей со своими размышлениями о покойном. Продолжив в Кучине работу над «Москвой», где автор закодирует антропософские темы (Спивак, 2006: 227), он с 1926-го одновременно засядет и за стилистически довольно рыхлые ВШ. Вообще же к концу десятилетия опыт самовоскрешения разрешится у него целой серией книг – как заведомо не предназначенных для публикации, так и рассчитанных на нее. Конечно, и те и другие писались все же с учетом тотальной советской цензуры и пытливой любознательности ОГПУ – но, вопреки арестам и прочим угнетающим обстоятельствам, Белый-мемуарист сохраняет немалое мужество и достоинство, поддержанные верой в свое назначение.
Само переселение в Кучино, а равно свою реакцию и на собственные мытарства, и на смерть Штейнера он задним числом преподносит в панихидно-катартической метафорике Маяковского (взятой тем, правда, у Платона): «Я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше…» В ПЯСС (с. 484) Белый напишет: «С 1925 года [я] переселился в Кучино прочистить свою душу, заштампованную, как паспортная книжка». Ближайшим ориентиром для ВШ, помимо христологических реминисценций, стал именно культ Ленина, броские приметы которого вобрал в себя образ Штейнера в беловском показе. Но к этому синтетическому рисунку примешивается и духовный автопортрет мемуариста.
Покойного Штейнера он называет «деятелем-практиком» – конечно, с оглядкой на Лениниану. Ведь то же обозначение – например, «великий практик» у Маяковского – употребительный тогда титул Ленина, обычно предшествовавший или сопутствовавший его восхвалению как теоретика революции. Вполне, впрочем, обоснованно Белый адаптирует эту прагматическую миссию и к своему герою, тем самым соотнося его образ с большевистским тотемом[526]. Набор перекличек неуклонно растет. Так, «Генеральный секретарь Германии» тоже размышлял «о внутренней структуре фракции»; а чуть выше сказано:
Тут прежде всего выступает «генеральный секретарь», организатор-практик, создавший в несколько лет из ничтожной кучки огромное движение, насчитывающее тысячи (ВШ: 16).
Антропософский вождь впечатляюще совпадает здесь с Лениным в подаче Маяковского,