Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без раздраженья слушать оперу
Я все могу.Ну, может быть, не все,Но все-таки я многое могу.Могу пастись, как лошадь, на лугу,Когда дела неважные с овсом,Могу решать задачи на бегу,Могу иголку отыскать в стогу.Я в самом деле многое могу.Могу собрать и стол, и пулемет,Могу без раздраженья слушать оперу,Могу ввести я в штопор самолет,А иногда и вывести из штопора.Могу я жить в арктическом снегу,Могу на африканском берегу,Но не могу все то, что я могу,Сменить на то, чего я не могу.
Мой друг Камил Икрамов говорил, что утверждение «могу без раздраженья слушать оперу» – чистый парадокс. Если человек ставит себе в заслугу то, что может слушать оперу без раздражения, значит, он ее без раздражения слушать не может. До какого-то времени опера (которую я видел, впрочем, только в киноверсиях) не то чтобы меня раздражала – я ее не признавал, как любое условное искусство, где люди изъясняются не тем языком, которым пользуются в жизни.
Следующим по степени моего непризнания был балет, и, пожалуй, на третьем месте стояли стихи. Но, начав писать, я, в отличие от анекдотического чукчи (который не читатель, а писатель), стал стихи читать прилежно, хоть и хаотично, потому что, как я потом про себя понял, хаос – моя стихия. Прыгал от Пушкина к Симонову, поднимался к Тредиаковскому и Державину, перескочил через Фета и Тютчева к футуристам, имажинистам, символистам и акмеистам, удивился Блоку, открыл для себя Маяковского, восхитился Есениным, увидел, что в советской поэзии, кроме Симонова и Твардовского, есть и другие достойные внимания имена. До этого из поэтов старшего поколения я знал понаслышке о Цветаевой и Ахматовой, понятия не имел об Асееве, Смелякове, Светлове, Уткине.
Мастер-класс
В тот период я читал все стихи (или то, что называлось стихами), где бы они мне ни попадались. Однажды шел по керченскому пляжу, увидел на земле клочок газеты со стихами, подобрал, прочел и поразился.
Шел фильм, и билетерши плакалиПо восемь раз над ним одним.И парни девушек не лапали,Поскольку стыдно было им.Глазами горькими и грознымиОни смотрели на экранИ дети стать хотели взрослыми,Чтобы пустили на сеанс.
Я считал, что поэзия – всегда возвышенный слог, а тут парни, которые в данном случае девушек не лапали, а в остальное время, конечно, лапали… Неужели такие слова в поэзии можно употреблять? Второе стихотворение было про женщин, которых война сделала вдовами. Они приходят в сельский клуб и там:
Танцуют эти вдовы по двое.
Что, глупо, скажете? Не глупо.
Автором был неизвестный мне Борис Слуцкий. Я почему-то подумал, что это какой-то молодой человек, и очень ему позавидовал. Думал: вот о чем и вот как надо писать. Просто. Обыденными словами. Я тоже распускал руки с девушками, знал этих танцевавших по двое вдов и мылся в банях, «где шайки с профилем кабаньим», но не думал, что описание этой жизни может быть кому-нибудь интересно. А тут увидел: да, интересно.
Вряд ли Слуцкий оказал на меня реальное влияние, но стихи, прочтенные на пляже, стали для меня чем-то вроде заочного мастер-класса.
Не падаю духом
Я послал в Литинститут на творческий конкурс 15 стихотворений и стал ждать ответа. Нервничал. Надеялся, что «да» или «нет» мне скажут скоро. Если откажут сразу, то пошлю документы в Харьков. Но все сроки прошли, уже и в юридический соваться поздно. Отбил в Москву телеграмму с оплаченным ответом и с вопросом: «Да или нет?» Ответ пришел быстро: «ВЫ НЕ ПРОШЛИ ТВОРЧЕСКИЙ КОНКУРС ТЧК ПРИЕМЕ ОТКАЗАНО ТЧК ДОКУМЕНТЫ ВЫСЫЛАЕМ ТЧК СЕКРЕТАРЬ ФЕЙГИНА ТЧК». Я тут же послал им телеграмму: «НЕ ОЧЕНЬ ОБРАДОВАН ВАШИМ ОТВЕТОМ ТЧК НЕ ПАДАЮ ДУХОМ ЗПТ Я БУДУ ПОЭТОМ ТЧК» – и объявил родителям, что, несмотря на отказ, еду в Москву, и тчк.
Родители меня особо не отговаривали: они и сами подобные поступки совершали не раз. Но Марк Смородин, мой тогдашний друг, моряк и студент-заочник Литинститута, попробовал меня охладить. После стихотворения «Матери» он меня очень хвалил и даже советовал не оставлять усилий. Но не одобрил безумного решения.
– Кирюха! – сверкал он железным зубом. – Куда ты лезешь? На что рассчитываешь? Ты знаешь, что в Москве иногородних не прописывают и не берут на работу? Никаких шансов зацепиться там просто нет. А то, что ты думаешь пробиться в литературу, так это вообще дело безнадежное. Тысячи, десятки тысяч надеются стать писателями, а успеха достигают единицы.
– В таком случае мне придется оказаться среди единиц, – отвечал я. – Через пять лет я буду известным поэтом.
– Ну, кореш, ты даешь! – восхитился Смородин и предложил пари на ящик шампанского, что этого не будет.
Прежде чем выставить встречный ящик, я предложил обсудить, что значит известность. При всех сомнениях, я оценивал свои шансы реалистически. Я вовсе не думал, что через пять лет каждая собака будет декламировать мои стихи наизусть, а меня будут узнавать на улице и выпрашивать автографы.
Я предложил более скромный критерий. Через пять лет мы явимся в три института в Москве или в провинции, по выбору Смородина, и спросим студентов, знают ли они какой-нибудь мой текст или мою фамилию. Если в каждом из трех институтов найдется хотя бы по одному студенту, который знает, автор считается достаточно известным…
Четыре года спустя я написал песню «14 минут до старта», которую знали 100 процентов студентов плюс все их родители и преподаватели.
Но… Слуцкий сказал: «Война была четыре года, долгая была война». Предстоящие четыре года, как и предыдущие, были долгими и нелегкими, может, и потруднее армейских.
Взятие Москвы
3 августа 1956 года на перрон Курского вокзала Москвы сошел молодой человек небольшого роста, коротко стриженный, в стоптанных желтых ботинках, в синих бостоновых брюках, сзади до дыр еще не протертых, но уже пузырящихся на коленях, и в коричневой вельветовой куртке-бобочке на молнии с зеленой наплечной частью, которая называлась кокеткой.
Во внутреннем кармане бобочки лежали шестьсот рублей, а в руках приезжий держал чемодан желтой кожи необычной квадратной конфигурации, купленный во время прохождения воинской службы в польском городе Бжег. В чемодане были не очень аккуратно уложены общая тетрадь в линейку, бритва, зубная щетка, пара штопаных носков, пара застиранных рубашек, защитного цвета армейский бушлат и что-то еще из самого нужного на первое время.
Было около шести утра, город просыпался, по привокзальной площади шли одна за другой поливальные машины, давая по две струи: одну скользящую по асфальту и все с него смывающую, другую – восходящую и опадающую петушиным хвостом. Как только на хвост наступали лучи солнца, он тут же расцветал всеми цветами радуги, а попадая в тень, немедленно блек. Машины шли косяком или, по военно-морской терминологии, уступом: первая – посередине проезжей части, вторая – отстав на корпус и чуть правее, третья – еще на корпус позади и еще правее, и последняя – касаясь бровки тротуара и не щадя редких прохожих, которые в панике отпрыгивали, прижимались к стенам домов, подтягивали штаны и подбирали юбки.