Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XXXI
Не мадригалы Ленскій пишетъ Въ альбомѣ Ольги молодой; Его перо любовью дышетъ, 4 Не хладно блещетъ остротой; Что ни замѣтитъ, ни услышитъ Объ Ольгѣ, онъ про то и пишетъ: И полны истины живой 8 Текутъ элегіи рѣкой. Такъ ты, Языковъ вдохновенный, Въ порывахъ сердца своего, Поешь, Богъ вѣдаетъ, кого,12 И сводъ элегій драгоцѣнный Представитъ нѣкогда тебѣ Всю повѣсть о твоей судьбѣ.
В этой части главы Пушкин, обсуждая поэтические формы, очень приятно для слуха вводит в восьмистишие, завершающее его тему, две рифмы итальянского сонета:
Не мадригалы Ленский пишетВ альбоме Ольги молодой;Его перо любовью дышет,Не хладно блещет остротой;Что ни заметит, ни услышитОб Ольге, он про то и пишет:И полны истины живой,Текут элегии рекой.Так ты, Языков вдохновенный,В порывах сердца своего,Поешь, бог ведает, кого,И свод элегий драгоценныйПредставит некогда тебеВсю повесть о твоей судьбе.
Повторение рифмующегося слова («пишет») классический сочинитель сонетов, конечно бы, не принял.
Приближение к схеме двойной рифмовки встречается также в главе Пятой, X, где, однако, созвучие женских рифм «-ани» и «-ане» формально неточное.
2 Ольги молодой. Французское соответствие «de la jeune Olga». Ср. в главе Седьмой, V, 11: «Тани молодой», «de la jeune Tanya».
9 Языков вдохновенный. Упоминается Николай Языков (1803–46), второстепенный поэт, значительно переоцененный Пушкиным; впервые Языков встретил его в 1826 г., когда летом гостил у Осиповых, деревенских соседей Пушкина. (Алексей Вульф, сын Прасковьи Осиповой, учился вместе с Языковым в Дерптском университете). Языков также упомянут в конце «Путешествия Онегина» (см. коммент. к последней строфе, 6–11).
12 свод элегий. Шенье в стихотворении, посвященном Понсу Дени Экушару Лебрену (Послание, II, 3, строки 16–17 в «Сочинениях», изд. Вальтером), пишет о «l'Elégie à la voix gémissante, / Au ris mêlé de pleurs…» <«Жалобной элегии, / Произносимой со смехом сквозь слезы»>. Пушкин заимствовал метафору «свод» (code) из строк 60–61 того же стихотворения:
Ainsi que mes écrits, enfants de ma jeunesse,Soient un code d'amour, de plaisir, de tendresse.
<Пусть кодексом любви, забав и наслажденьяДля всех останутся мои стихотворения.
Пер. Е. Гречаной>.XXXII
Но тише! Слышишь? Критикъ строгой Повелѣваетъ сбросить намъ Элегіи вѣнокъ убогой, 4 И нашей братьѣ риѳмачамъ Кричитъ: «да перестаньте плакать, «И все одно и то же квакать, «Жалѣть о прежнемъ, о быломъ: 8 «Довольно, — пойте о другомъ!» — Ты правъ, и вѣрно намъ укажешь Трубу, личину и кинжалъ, И мыслей мертвый капиталъ12 Отвсюду воскресить прикажешь: Не такъ ли, другъ? Ни чуть. Куда! «Пишите оды, господа:
1 тише! Английский вариант этого слова призывает либо к вниманию, либо к тишине. Русское «чу!» имеет смысловые ассоциации с «чуять» и таким образом взывает ко всем физическим и умственным способностям. «Тише» — сравнительная степень от «тихо».
1 Критик строгой. Этот «критик строгой» — Кюхельбекер, который 12 июня 1824 г. в «Мнемозине» (ч. II, 1824, с. 29–44) опубликовал эссе, громоздко названное «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие», и справедливо критиковал в нем русскую элегию за бесцветную неопределенность, лишенные индивидуальности размышления о прошлом, банальный язык и проч. и цветисто восхвалял (часто напыщенную и приспособленческую) русскую оду как вершину вдохновенного лиризма. Пушкин, сочинивший строфу в январе 1825 г., написал почти тогда же или уже имел к тому времени предисловие для отдельного издания главы Первой (1825). В нем он упоминает все то же эссе — оно взволновало его, потому что язык его элегий, несмотря на их изумительную мелодичность, также оказывался вполне подходящим объектом для критики Кюхельбекера (и в самом деле Кюхельбекер заметил: «Прочитав любую элегию Жуковского, Пушкина или Баратынского, знаешь все»). Более того, Пушкин в рукописном наброске (см.: Сочинения 1949, VII, 40 и 663) отвечает как на июньскую, так и на другую статью того же автора — «Разговор с Ф. В. Булгариным» в октябрьском номере «Мнемозины» (ч. III, 1824), обвиняя Кюхельбекера в том, что он путает восторг (изначальный прорыв творческого импульса) с вдохновением (подлинным вдохновением, хладнокровным и продолжительным, которое «нужно в поэзии, как и в геометрии») и ошибочно утверждает, будто ода (Пиндар, Державин) исключает планирование и «постоянный труд, без коего нет истинно великого».
Вильгельм Кюхельбекер был немецкого происхождения: Wilhelm von Küchelbecker — гласит дарственная надпись, которую сделал Гёте на экземпляре «Вертера», подаренном ему в Веймаре 22 нояб. 1820 г. по новому стилю. Он пережил Пушкина почти на десять лет (1797–1846). Занятный поэт-архаист, слабый драматург, одна из жертв Шиллера, отважный идеалист, героический декабрист, трагическая личность: после 1825 г. Кюхельбекер провел десять лет в заключении в разных крепостях, а остаток дней — в сибирской ссылке. Он был лицейским однокашником Пушкина; «les fameux écrivailleurs» <«эти известные писаки»> — так великий князь Константин связывает их имена в частном письме Федору Опочинину 16 февр. 1826 г. из Варшавы, справляясь о некоем Гурьеве — не учился ли он с ними вместе.
Сведения Бартенева (1852) о дуэли Пушкина с Кюхельбекером в 1818 г.[57] на самом деле необоснованны, хотя существует несколько анекдотов на эту тему; в лучшем случае, это могла быть шутка, сыгранная с Кюхельбекером его циничными друзьями.
Лишь в самом конце исключительно печальной и неудавшейся литературной карьеры, на закате своей жизни, — сначала объект насмешек как для друзей, так и для врагов, потом забытый всеми, больной, слепой, сломленный годами ссылки, — Кюхельбекер создал несколько замечательных стихотворений. Одно из них — блистательный шедевр, творение первоклассного таланта — двадцатистрочное стихотворение «Участь русских поэтов» (написанное в Тобольской губернии в 1845 г.). Цитирую его последние строки:
…их бросают в черную тюрьму,Морят морозом безнадежной ссылки…
Или болезнь наводит ночь и мглуНа очи прозорливцев вдохновенных;Или рука любезников презренныхШлет пулю их священному челу;
Или же бунт поднимет чернь глухую,И чернь того на части разорвет,Чей блещущий перунами полетСияньем облил бы страну родную.
Пуля убила Пушкина, чернь — Грибоедова.
Трагическая запись в дневнике Кюхельбекера гласит: «Если человек был когда несчастлив, так это я: нет вокруг меня ни одного сердца, к которому я мог бы прижаться с доверенностью» (Акша, сентябрь 1842 г.).
Кюхельбекер, критикуя элегию, привел примеры ее расплывчато-туманного словаря: «мечта», «призрак», «мнится», «чудится», «кажется», «будто бы», «как бы», «нечто», «что-то»:
«Прочитав любую элегию Жуковского, Пушкина или Баратынского, знаешь все… Чувство уныния поглотило все прочие [именно это предложение Пушкин цитирует в предисловии к главе Первой, 1825]… Картины везде одни и те же: „луна“, которая — разумеется — „уныла“ и „бледна“, скалы и дубравы, где их никогда не бывало, лес, за которым сто раз представляют заходящее солнце, вечерняя заря; изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то неведомое, пошлые иносказания, бледные, безвкусные олицетворения „Труда“, „Неги“, „Покоя“, „Веселия“, „Печали“, „Лени“ писателя и „Скуки“ читателя; в особенности же — „туман“: туманы над водами, туманы над бором, туманы над полями, туман в голове сочинителя…».
Суть всего этого Кюхельбекер, по моему наблюдению, заимствовал из второй статьи — их было две — о Байроне, подписанной «R» [это Этьен Беке] в «Journal des débats» (Париж, 23–24 апр. и 1 мая 1821 г.): «Вы можете быть заведомо уверены, что есть непостижимая неопределенность в их облике, неопределенность в их движениях, в их поведении, потому что много неопределенности, тумана в голове поэта».