Избранное - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь не была заперта на ключ, так что Ларсен, сделав несколько зигзагообразных шагов в полутьме маленькой гостиной, вошел в освещенную спальню и увидел старого Петруса — старик лежал на спине, занимая четверть супружеского ложа, с карандашом в руке и прислоненной к коленям черной записной книжкой с металлическими застежками. К вошедшему повернулось сморщенное лицо — без удивления, без страха, только со сдержанной профессиональной пытливостью.
— Добрый вечер, прошу прощения, — сказал Ларсен. Он вынул руки из карманов и осторожно положил шляпу на карниз декоративного камина.
— Это вы, сеньор Ларсен, — констатировал старик; не отворачиваясь, он спрятал карандаш и книжку под подушку.
— Да, вот мы с вами здесь, сеньор, несмотря ни на что. И я очень опасаюсь… — Ларсен подошел быстрым шагом и протянул руку, в которую Петрус вложил свою, крохотную и сухую.
— Да, — сказал Петрус. — Садитесь, пожалуйста. Возьмите стул.
Он посмотрел на Ларсена, что-то прикидывая, потом одобрительно кивнул.
— Надеюсь, на верфи все в порядке. Мы на пороге победы, это вопрос дней. В наше время, к сожалению, приходится называть победой обычный акт правосудия. Мне дал слово один министр. Какие-нибудь трудности с персоналом?
Ларсен сел на кровать, улыбнулся, чтобы задобрить ангелов, и подумал о когорте призраков-служащих, о следах, ими, возможно, оставленных, но никому не заметных; подумал о Гальвесе и Кунце, о паре собачек, подскакивающих к животу женщины в мужском пальто. И еще о какой-то луже, каком-то отверстии вместо окна, какой-то оторванной, свисающей дверной петле.
— Нет, никаких. Вначале было некоторое, вполне бессмысленное сопротивление. Но теперь, могу вас уверить, все работает как машина.
Петрус, усмехаясь, сказал, что именно этого он ожидал и что он никогда не ошибается в выборе людей и в определении их обязанностей. «Я руководитель, а это — важнейшее качество руководителя». Снаружи стояла немая тьма, и можно было усомниться в существовании обширного мира.
Здесь же было всего лишь чахлое тельце под одеялами да голова трупа, желтая и ухмыляющаяся на фоне поставленных стоймя пухлых подушек, — старик и его игра.
— Очень приятно, — сказал Ларсен доверчиво, но без жара. — Занимаясь проблемами верфи и следя за усердием служащих, я всегда думаю, что мне поручен тыл, в то время как вы…
Почти довольный своей тирадой, он вздохнул, и его проняла дрожь от промокшего пальто.
— На линии огня, сеньор. Вот именно, — похвалился старик с улыбкой. — Опасность больше и слава больше. Но если тыл не справляется…
— Вот эта-то мысль и придает мне сил.
— Там все — дело моих рук, — сказал Петрус, засовывая ладонь под подушку, чтобы хоть потрогать записную книжку. — И я не умру, прежде чем не увижу, что все снова пришло в действие. Иначе быть не может. Но ваша задача, сеньор Ларсен, столь же важна, как и моя. Если верфь будет парализована хоть на один час, что же мне отстаивать в приемных этих канцеляристов, этих жалких выскочек? Я вам весьма признателен.
Ларсен закивал с миной радостной, робкой, благодарной. Старый Петрус быстренько убрал свою улыбку, и его высохшее лицо в рамке бакенбард стало усиленно выражать вежливое, но требовательное ожидание.
Мимо двери, громко разговаривая, прошли женщина и мужчина; мужчина презрительно, с каменным терпением что-то отрицал.
— Уверяю вас, там все готово, ждет только вашего приказа, — с усилием выдавил из себя Ларсен.
Но ни голоса за дверью, ни голос, прозвучавший в изножье кровати, не могли отвлечь эту невесомо опиравшуюся на подушку голову обезьяньей мумии от решимости все выпытать.
«Искусно расположенная складка на его лице — не улыбка. Ему нет дела ни до чего и ни до кого, и я — это не я, даже не некое тело с размером 30 или 40, которым в этот вечер облечен неизменный главный управляющий верфи. Я — нечто, всего лишь требующее проверки. Он меня даже не боится. Вот я вошел вечером, без звонка, а он же меня не извещал, что будет в эту ночь в Санта-Марии. Ему хотелось бы узнать, почему я лгу, какие планы и надежды таю. Ему не терпится узнать, а тем временем он развлекается. Он родился для этой игры и ведет ее с того дня, когда родился я, лет на двадцать позже. И я не личность, и эта гримаса, которую он строит на своем лице, — не улыбка; это ширма и приказ, способ выиграть время, пасуя, в ожидании хорошей карты и ставок. Доктор, как всегда, рассуждал с сумасшедшинкой, но он был прав: есть известное число таких, как мы, людей, играющих в одну игру. И тогда — все дело в манере играть. Старик и я, мы оба хотим денег, много денег, и еще мы схожи в том, что в душе-то мы их не слишком любим, а ведь деньги — это мера, которой мерят человека. Но он играет иначе, и дело не только в величине ставок и кучки фишек. Во-первых, он играет не с таким отчаянием, как я, хотя времени у него осталось мало, и он это знает; а во-вторых, еще одно его преимущество передо мной — по сути, для него важна сама игра, а не то, что можно выиграть. А в остальном он мой старший брат, мой отец, и я его приветствую. Но порой я пугаюсь и невольно начинаю колебаться».
Прошедшие по коридору женщина и мужчина где-то вдали растревожили тишину нежнейшим, как бы нечеловеческим бормотанием. Затем решительно щелкнули дверным замком, и дождливая ночь за задернутыми шторами превратилась в ветреную, игривую и постанывающую, не более реальную, чем воспоминание.
Оцепенелая голова, мнимо, почти вертикально, опирающаяся на подушку и сознающая, что пара седых, задорных бачков — это ее пределы и бастионы, начала проявлять нетерпение. Ларсен, кривя душой, состроил великолепное выражение лица, склоняющегося в неспешном доверительном движении. «Столько ночей топал я под этими окнами, держа руку на револьвере или возле него, ходил отчужденный и презирающий, и всегда мой вызов был напрасен».
На реке трижды прозвучал хриплый, слабый, неубедительный гудок парохода. Ларсен нащупал сигареты, но у него не было сил сбросить отяжелевшее мокрое пальто, которое ласкало его печальным и робким запахом водки и старых-престарых лосьонов, освежавших его голову в парикмахерских, где ряды зеркал делали салон бесконечным, парикмахерских, вероятно разрушенных много лет назад, во всяком случае уже нереальных. Он вдруг заподозрил то, что рано или поздно начинают понимать все: что он единственный живой человек в мире, заполненном призраками, что общение невозможно и даже нежелательно, что все равно — жалеть или ненавидеть, что единственное, чего можно требовать и что следует давать, — это скучающая терпимость и участие, выражающиеся либо в уважении, либо в стремлении к чувственным радостям.
— Да-да, — спокойно сказал Петрус или только голос Петруса.
Тогда Ларсен, попросив извинения, объяснил в немногих словах, что поступок его вызван только преданностью и неподдающимся контролю полным отождествлением себя с Херемиасом Петрусом и его стремлениями. Он не стал перечислять, лишь изложил в общем — со скромностью профана, который скорее предчувствует, чем знает, — опасности, притаившиеся в фальшивой акции, в этом порождении раздумий и страха, акции, которую Гальвес показал ему в нелепом упоении своей дерзостью и которой он, без сомнения, будет и впредь неосмотрительно играть с бесшабашностью отчаяния, готового по своему капризу погубить мир в любой миг.
Может быть, уже поздно. Разумеется, можно применить насилие, и тут он, Ларсен, безусловно, гарантирует успех. Но может статься, эта зеленоватая бумажка с завитушками на полях, с номером, чреватым опасными совпадениями, с неоспоримой, беглой загогулиной подписи Петруса внизу справа — это не единственная фальшивая акция, блуждающая где не следует. В таком случае насилие было бы бесполезно и принесло бы обратный эффект, уж поверьте.
Херемиас Петрус выслушал его с закрытыми глазами или же закрыл глаза в какой-то момент тирады Ларсена, но, в какой именно, Ларсен, к своему сожалению, не заметил. Старик все так же неподвижно лежал на подушке — собственно, то была одна лишь ссохшаяся голова, бесстыже выставлявшая себя напоказ. Туловище ребенка, тощие ноги, даже руки, точно сделанные из бумаги и проволоки, плоско лежали под одеялом как нечто безобъемное. Одна лишь эта незрячая, равнодушная голова, эта маска на фоне подушки, надетая, чтобы скрыть страх. Ветер все не желал приблизиться, он расчищал небо над рекою, удалялся и возвращался с маниакальным упорством, шумом своим пытаясь что-то объяснить сам, без помощи деревьев и их листвы.
— Таково положение, — раздраженно сказал наконец Ларсен. — Может быть, все не так страшно, и я ошибаюсь. Но Гальвес уверяет, что акция фальшивая и что он может упрятать вас в тюрьму в любой день, когда у него разыграется печень. Поймите. Я тружусь в Управлении над проблемой металлизации, а этот субъект с видом фанфарона тычет мне мятую зеленую купюру. Я прикинулся, что не придаю этому значения, не верю. Однако мне пришлось нанять рыбачью лодку, чтобы поскорее встретиться с вами и предупредить.