Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и как могла несчастная Изабелла не впасть в благородное заблуждение, когда в этой восточной по крови женщине, скорее египтянке, любовь к Англии составляла часть натуры, воспитания, привычек, моральных и материальных принципов? Поэтому она и стремилась найти или выдумать в других людях то, что глубоко и сильно чувствовала в себе и желала видеть в других. С другой стороны, в Галеаццо – в его натуре, характере, в манерах и внешних проявлениях, которые, казалось, обнаруживали в нем политика, – она открыла черты, внушающие ей доверие, возрождающие в сердце живые, великие надежды, чуть ли не создающие ощущение идеального родства между ней и графом Чиано, а были это недобрые восточные черты итальянского характера, прежде не проявлявшиеся так сильно, как когда критическое военное положение страны стало приближаться к своему фатальному исходу. У Галеаццо было много таких черт, еще более обострившихся, как он сам с удовлетворением сознавал, то ли из-за его не тосканских, а греческих корней (он родился в Ливорно, но его предки, простые рыбаки, владевшие несколькими жалкими лодками, пришли из Формии, что возле Гаэты; да и сам Ливорно – единственный из всех итальянских городов, где Восток со всей своей подлинной непосредственностью цветет пышным цветом), то ли из-за плохого воспитания, которое он получил от своей чудесной фортуны, то ли, наконец, из-за его типично восточного, как у паши, отношения к богатству, славе, власти и любви. Неслучайно Изабелла инстинктивно почувствовала в Галеаццо своего, одного из рода Сурсоков.
Так, за короткое время Изабелла стала вершителем политической жизни Рима, разумеется, в том совершенно светском смысле, какое имеет слово «политика» в высшем свете. На чей-то неискушенный взгляд, остановившийся на разных проявлениях ее улыбчивой дерзости, она могла показаться даже счастливой. Но это ее счастье, как всегда случается в силу непонятных обстоятельств в разложившемся обществе тревожных времен упадка, постепенно обретало черты морального безразличия, печального цинизма, точным отражением которых был маленький двор, собиравшийся за столом ее дворца на площади Святых Апостолов.
За этим столом собиралось все лучшее и худшее, что мог предложить Рим в отношении имен, манер, репутаций и нравов. Приглашения в палаццо Колонна составляли, пожалуй, предмет самых амбициозных, хотя и легко удовлетворяемых вожделений не только молодых женщин римского высшего света (уже начинали переступать фатальный порог забытые Венеры с юга, отпрыски ломбардских семейств, жительницы Пьемонта и Венеции, спустившиеся с Севера составить соперничество римским конкуренткам, и не одной удалось смешать в собственной утробе новую безродную кровь Чиано с благородной и знатной кровью семейств Т*, Ч* и Д*), но и мелких артисток «Чинечитта́», римской киностудии, к которым в последнее время как бы из-за некоторой совершенно прустовской утомленности или из-за кажущейся нужды в искренности, казалось, все больше тянуло графа Чиано.
С каждым днем увеличивалось количество «вдов Галеаццо», как называли тех наивных фавориток, впавших в немилость у легко воспламенявшегося и очень легко утомлявшегося как в делах государственных, так и в делах любовных графа Чиано, которые приходили излить свои слезы, свои признания и свою ревность на грудь Изабеллы. В назначенный день три раза в неделю между тремя и пятью пополудни Изабелла принимала «вдов Галеаццо», этот день окрестили «вдовьим днем». Она встречала «вдовиц» с распростертыми объятиями и улыбкой, словно поздравляя с тем, что им удалось избежать некоей опасности или некоей неожиданной удачи; казалось, она испытывала необычайную радость, единственное в своем роде удовольствие, болезненное, почти физическое наслаждение, когда вплетала свой несколько визгливый смех и слова неизмеримой радости в слезы и плач бедных «вдовиц», в которых было больше злобы, унижения и гнева, чем искреннего горя и глубокой любовной муки. Это были мгновения, когда злой гений Изабеллы, ее гений интриг и иллюзий взмывал к благородным высотам подлинного искусства, свободной игры, бескорыстной, почти невинной безнравственности: она смеялась, шутила, становилась жалостливой и плакала, но всегда с искрящимися радостью и удовольствием глазами, как бы проникаясь таинственной мстительностью за слезы гнева и унижений тех бедняжек. В искусстве этой игры Изабеллы materiam superabat opus[429]. Сокровенная тайна Изабеллы, которую недоброе любопытство Вечного города уже столько лет напрасно пыталось разгадать и выведать, могла быть раскрыта в такой момент чьим-то нескромным глазом, если бы патетичная сцена триумфа Изабеллы и «вдовьего» унижения потерпела стороннего наблюдателя; однако того немногого, что просачивалось из признаний какой-нибудь «вдовы», удивленной и озадаченной странной радостью Изабеллы, было вполне достаточно, чтобы пролить разоблачительный свет, мутный и сентиментальный, на таинственную натуру несчастной Изабеллы.
С каждым днем все более сгущалась вокруг Галеаццо и его элегантного и раболепного двора атмосфера безразличия, презрения и ненависти, определяющая, пожалуй, моральный климат всей несчастной Италии тех дней. Может быть, в определенные моменты и сама Изабелла чувствовала, как темнеет вокруг нее неясный горизонт, но она не видела того, чего не хотела видеть, целиком погруженная в свои химерические надежды, в построения своей благородной интриги, которая должна была дать Италии возможность преодолеть страшное, неизбежное испытание поражением и, как новой Андромеде, броситься искать спасения в любовных объятиях английского Персея. Все постепенно рушилось вокруг нее, и граф Чиано с каждым днем все более усугублял положение своими тщеславными выходками, своим непониманием реальной ситуации в стране, подтверждая тем самым то, что она (возможно, только она одна) уже давно поняла: влияние Галеаццо в Италии – ничтожно, в политике он играет исключительно формальную, декоративную роль. Однако все это еще не могло посеять в ее душе горечь и недоверие, раскрыть ей глаза, подтолкнуть к осознанию своей фатальной ошибки, все это приводило лишь ко все более глубокому погружению в великолепную иллюзию и давало новые основания для гордости за Чиано. Галеаццо – человек завтрашнего дня, и какое имело значение, если он не был человеком дня сегодняшнего? Изабелла была единственной, кто еще верил в него. Этот милый богам молодой человек, человек, которого щедрые и завистливые боги с избытком одарили удивительными качествами и еще более удивительным везением, однажды мог бы спасти Италию, он мог бы сквозь языки пламени пронести ее на руках к безопасному и щедрому лону Англии. В эту свою апостольскую миссию Изабелла вложила огонь Флоры Макдональд[430].
Ничто не могло отвратить ее от заблуждения, что Галеаццо (благодаря умелой и неутомимой пропаганде Изабеллы в Ватикане, – где с самого начала войны нашел себе убежище посол Его Британского Величества при Святом Престоле Осборн, – Лондон и Вашингтон знали, какой любовью и уважением окружил графа Чиано итальянский народ) был единственным человеком, на которого могла рассчитывать английская и американская политика в Италии, человеком, на которого Лондон и Вашингтон могли тайно положиться в день подведения итогов, в тот день, который англичане называют the morning after the night before[431]. Даже осмотрительность ее многочисленных влиятельных друзей в Ватикане, их сильные сомнения, советы быть умереннее и покладистее, их поджимания губ и покачивания головой, даже ледяная сдержанность английского посла Осборна не могли заставить ее прозреть. Если бы кто-нибудь сказал ей: «Галеаццо слишком дорог богам, чтобы мочь надеяться на спасение», если бы кто-нибудь открыл, какая завидная судьба, высокая доля отпущена завистливыми богами тем, кого они любят больше всего, и сказал ей: «Судьба Галеаццо – быть агнцем Муссолини в грядущую Пасху, и только с этой целью он его вскармливает», Изабелла огласила бы залы палаццо Колонна своим хриплым смехом: «Mais, mon cher, quelle idée!»[432] Боги тоже слишком любили Изабеллу.
В последнее время, когда война стала показывать свое истинное лицо, свое таинственное обличье, некое печальное сообщничество стало зарождаться между Изабеллой и Галеаццо, оно неосознанно вело их ко все более открытому моральному попустительству, к тому фатализму, что рождается от слишком долгой привычки к иллюзиям и взаимному обману. Регулирующий их отношения закон был, пожалуй, тем же самым, что правил на приемах и галантных празднествах в палаццо Колонна, это был не прустовский закон Фобура Сен-Жермена, не новый закон Мейфэра, не еще более новый закон Парк-авеню, а легкий и щедрый закон Beaux quartiers, кварталов знати, Афин, Каира и Константинополя. Это был закон всепрощения; основанный на капризах и скуке, он был милостив к любому сомнению совести. В этом развращенном дворе, раболепной королевой которого была Изабелла, Галеаццо играл роль скорее восточного паши – розоватого и упитанного, улыбающегося и деспотичного, а чтобы соответствовать рахат-лукумовской обстановке палаццо Колонна, ему не хватало, пожалуй, только туфель с загнутыми носами и чалмы.