Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947 - Гельмут Бон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С моей стороны это была не более чем шутка. Но Мартин сначала скорчил обиженную мину, прежде чем понял, что я был и остаюсь его другом, кто бы из нас двоих ни был в данный момент наверху.
Сейчас наверху был я.
— Даже у хаоса есть своя особая логика! — заявил Мартин.
Именно в тот день, когда прошло ровно два года и шесть месяцев с тех пор, как я попал в плен, пришла первая весточка из дома в Германии, написанная на почтовом бланке Международного Красного Креста.
Когда три года тому назад я последний раз видел свою жену, у меня не было ясного представления, люблю я ее или уже нет. Но все эти годы, когда дома в Германии падали бомбы, я боялся, что смерть лишит меня возможности принять окончательное решение.
Я носил этот тонкий свитер, который моя жена связала мне, будучи еще невестой, и который я сохранил до сих пор, несмотря на все обыски в течение этих долгих двух с половиной лет. Но я носил его не так, как обычно носят талисман. Он был призван служить мне символом того, что я обязан вернуться назад.
Что же это были за годы, в которые все было так же не стабильно, как мыльные пузыри в детской комнате. Не было никакой определенности.
Только подвешенное состояние и ничего постоянного.
Одни вопросы и никаких ответов.
И как мыльные пузыри лопаются, когда хотят опуститься на твердое основание, так же казалось, что любые твои действия обречены закончиться гибелью.
Конечно, человеку предначертано судьбой когда-нибудь умереть. Но не так быстро. Однако умирали совсем молодые.
Конечно, со временем остывали самые горячие сердца. Но не так быстро. Казалось, что все наше поколение вынуждено было жить в полумраке.
Все время между жизнью и смертью.
Все время между любовью и равнодушием.
Все время между добром и злом.
Когда я, затаив дыхание, прочитал почтовую карточку, полученную от жены, то понял, что она считает меня плохим человеком.
Позднее я узнал, что ее навестил один из военнопленных, который у нас в лагере воровал хлеб. И раньше в Германии он был вором, он продолжил воровать и после войны.
Но моя жена не решилась возразить ему, когда он рассказал ей что-то такое, из чего она могла заключить, что я бесхарактерный человек.
Я был рассержен также и потому, что моя жена написала на открытке, чтобы меня хранил Господь и что она молится за меня. Она написала это так, как будто для большевиков это могло послужить особой рекомендацией, если кто-то говорит о Боге и молитвах. Но она, конечно, не могла знать, как обстояли дела здесь. Она хотела как лучше, но не знала, чем мне помочь.
А я все еще никак не мог определиться, люблю ли я жену или нет, ведь она так плохо знала меня. Поэтому я не мог написать ей, что люблю ее и тоскую. Я лишь смог написать ей, чтобы она берегла себя, и что я надеюсь вскоре вернуться домой, и наступят несравненно лучшие времена.
Впрочем, всю почту военнопленных в этом лагере проверяла фрау Ларсен.
Часто я сам сидел с несколькими другими пленными, кому доверяла фрау Ларсен, и подвергал цензуре открытки и письма из Германии.
— В случае сомнения спрашивайте лучше меня! — говорила фрау Ларсен, так как было запрещено заниматься цензурой почты кому-то еще, кроме политинструктора.
Штамп с номером 76, который ставился на проверенную почту, должен был постоянно храниться под замком. Но никто не ломал себе голову над тем, как фрау Ларсен одна прочтет тысячи писем, прежде чем поставить на них штамп.
Иногда я читал такие письма целую ночь, после того как в девять часов вечера возвращался с кухни. Но это меня нисколько не тяготило.
Письма от жен, матерей, отцов и детей. Целый поток любви.
Правда, однажды мне попалась открытка, в которой жена обращалась к своему мужу, работавшему у нас на кухне: «Ты подонок! Надеюсь, ты сдохнешь в России. Теперь у меня есть Ханнес. Ты застрелил тех трех поляков. Я думаю, этого вполне достаточно!» Один из нас забрал эту открытку себе. Я не знаю, что он с ней сделал, сжег или решил передать в НКВД.
Во время этой секретной работы за закрытыми дверями мы часто зачитывали вслух некоторые места из писем. К нам приходили письма даже из Франций.
Каким-то непостижимым образом, через все границы, француженки узнали адреса этих немецких военнопленных. «Мой верный друг, я буду любить тебя вечно!» — писали они по-французски.
«А ведь это те женщины, которые были изнасилованы немецкими солдатами!» — подумал я, между прочим.
К нам приходили письма и открытки также из лагерей для военнопленных из Англии и Америки. «Большинство из нас проведет Рождество в английских семьях. Теперь нам разрешено ухаживать за английскими девушками».
Прочитав эти строки, каждый из нас думает, что в прогрессивном Советском Союзе даже после окончания войны пленному официально запрещено разговаривать с гражданским населением.
Я вспоминаю печальное происшествие, случившееся в 4-м лагере: медсестра Зина покончила с собой только потому, что ее подозревали в том, что она влюбилась в немецкого военнопленного.
Мне приходит на ум то, что рассказал мне скрипач о другом музыканте из нашей лагерной капеллы:
— Они думали, что одни в комнате и их никто не слышит. Русская женщина-врач и наш скрипач. Он играл одну из сонат Шопена и смотрел в окно. Врач стояла, прислонившись к стене. Обливаясь слезами, она сказала: «Что это за страна, в которой людям, любящим друг друга, запрещается любить?»
— Что скажут пленные, когда прочтут открытки от своих братьев, находящихся в английском плену?
— Да, но мы ничего не можем изменить. Эти открытки должны быть розданы адресатам. В них нет ничего такого, что могло бы умалить престиж Советского Союза.
Осенью нас с Мартином разлучили. В очередной раз.
Его направили диктором на радиостудию в Иванове, где планировали начать трансляцию по радио новостей на немецком языке. Я написал заявление с просьбой направить меня в Иваново редактором радиопередач. Но позже мне сообщили, что редактор им не нужен. И Мартин, получивший новое обмундирование и дорожный паек, который кухня собиралась утаить, чтобы оставить его себе, отправился в Иваново один.
Точнее говоря, в качестве диктора с ним поехал и Эрик.
Когда Мартину и Эрику пришлось некоторое время ждать у комендатуры, Эрик, явно с целью провокации, начал бранить русских, у которых все проходит так медленно.
— Надеюсь, у Мартина хватило ума не поддакивать этому шпику, когда тот ругал русских! — сказала с озабоченным видом товарищ фрау Ларсен.
Я снова забеспокоился, так как меня не отпустили в Иваново вместе с Мартином. Может быть, в школе все-таки поставили какую-то отметку в моих бумагах? Или, возможно, это Эрик настучал на меня? Но и эти вопросы остались без ответа. Хорошо еще, что я смог удержаться на кухне. Я был там одним из старейших работников. Теперь я уже редко драил котлы. Я выдавал кухонное белье или резал мясо и разводил яичный порошок.
Я радовался тому, что мои внутренние органы были в полном порядке, а не как у типичного комиссованного военнопленного, хотя внешне я все еще оставался худощавым. Как и положено, мои почки были теперь покрыты достаточным слоем жира.
Но никого из работников кухни не отправляли домой. По-прежнему домой уезжали только дистрофики, которых уже не стоило еще раз откармливать для последующего использования в рабочих бригадах. Но и в этом случае последний эшелон отправился в Германию еще летом. Правда, прошел слух, что в следующем январе опять начнут отправлять пленных домой.
— Я вообще не могу понять, Геза, почему они не отпускают тебя домой! — обращаюсь я к Гезе, который часто бывает дежурным по кухне от венгров. — Ты же курсант, закончивший антифашистскую школу. Тебя, как еврея, немцы использовали на тяжелых работах, где ты уже давно должен был бы погибнуть. Тебя вообще нельзя считать военнопленным, но они и тебя не отпускают домой.
— Да, — говорит со вздохом Геза. — Я и сам не знаю, почему они так со мной поступают! — И он с задумчивым видом опирается о край котла, в то время как я помешиваю кипящий суп.
Но мы с Гезой можем предполагать, почему они не отпускают его домой. Геза интересный человек. Не только потому, что он чемпион мира по бильярду. Он говорит на нескольких иностранных языках, и у него полно знакомых во всем мире.
Лаци, венгерский повар с пшеничными усами, всегда грустит, когда вспоминает Венгрию. В нагрудном кармане своей коричневой венгерской офицерской формы он хранит фото красавицы жены и двух маленьких мальчиков. До войны он был управляющим имением. Его рост сто шестьдесят восемь сантиметров. Он весил около тридцати килограммов, когда поступил в госпиталь после работы на торфоразработках. Венгерские офицеры выбрали его поваром, так как он считался самым честным, чистоплотным и порядочным человеком среди них. Он уже не верит, что когда-нибудь снова увидит свою красавицу жену и прелестных сыновей.