СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ - Б. Дедюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на стенах кремлевских становилось, совсем невозможно находиться. Дым затекал в башни и переходы, заполнял их так, что ничего не было видно, положение защитников делалось невыносимым. Стоило же ветру чуть разнести завесу сразу летели с тонким зудением татарские стрелы.
И вдруг со стен Кремля донеслось стройное пение. Временами видно было блистание золотого Креста и хоругвей. В тяжком огненном зное, охватившем город, в облаках дыма, несшихся на Кремль совершал митрополит Иона Крестный ход: «О еже милостивно услышати глас молитвы нашей, и избавите нас от… огня… меча, нашествия иноплеменних междоусобныя брани, в всякия смертоносныя язвы, Господу помолимся»…
Внезапно ветер залег, и дым стал оседать клочьями, защитники Кремля могли уже разглядеть друг друга. В одном из переходов Иона увидел Антония, которого очень отличал за строгость жизни. Глаза его были воспалены и слезились, ряса изорвана.
– Моли Господа ниспослать нам Его благословение и милосердие. Да, услышит Он нас, – сказал Иона.
На лице инока не было страха, улыбка его была светла и восторженна:
– Свершилось уже, владыка! Ветер затих, и пожар не пылает в силе. Твоими молитвами спасена Москва, и никто не погибнет, только…
Он вдруг согнулся в поясе, коснулся головой белокаменного среза стены, будто земной поклон сделал, и тут же завалился на бок. Между лопаток торчала глубоко, по самое оперение, вошедшая железная, каленая стрела. Сознание еще не покидало его, хотя глаза уже закатывались и лицо быстро заливала бледность.
– Только я…Только я… – выдохнул он.
– Царю небесный, прими душу раба Твоего его с миром,- опустившись перед Антонием на колени и крестя его, шептал Иона, не замечая, как слезы часто бегут у него по щекам, и падают на руки монаха, которые братья его по Чудову монастырю, уже сложили на его груди.
Дыхание Антония было хриплым, изо рта толчками выливалась кровь, на виске неровно билась голубая жилка, все слабее и медленнее.
– Прощайте… простите…- хрипнул он последний раз, и кровь перестала идти, и жилка – биться.
– Отошел,- сказал кто-то.
Все закрестились.
Чернецы бережно снесли его в холодную монастырскую часовню. Прибежал лекарь, вытащил стрелу из спины:
– Свечу подайте.
Принесли зажженную свечу. Лекарь поднес ее к руке Антония. Язычок пламени опалил кожу, не вызвав на ней волдыря.
– Все,- сказал лекарь.- Можно хоронить.
Монахи тихо вышли из часовни и притворили дверь, оставив Антония одного на лавке в розово-золотистом свете лампад,
Когда посады превратились в пепел и гореть было больше нечему, огонь и дым исчезли, а татары оказались открытыми для выстрелов обороняющихся. Каменные ядра пушек и тяжелые стрелы дальнобойных арбалеток, недавно привезенных фряжскими купцами из Франции, столь далеко отпугнули татарских лазутчиков, что они оставили все подошедшие к ним обозы с награбленным уже добром. Пушечное ядро угодило в верблюда, он свалился на бок и опрокинул громоздкую телегу о четырех колесах с кожаным верхом. Из нее посыпались с грохотом разные медяшки и железки, собранные, как видно, для переплавки в сабли да щиты, затем покатилась беременная бочка, из которой потек на землю тягучий, недавней качки мед, посыпалась немудреная крестьянская утварь, прихваченная из жадности в попутных русских деревнях.
Татары вертелись на месте на своих конях, не зная, что предпринять.
К их большому изумлению, защитники Кремля не только продолжали держать оборону, но вдруг проявили неожиданную дерзость: растворили ворота и, конные и пешие, бросились на врага. Скоро татары поняли причину такого бесстрашия – к Кремлю шли на рысях с поднятыми пиками дружинники великого князя и отряды ополченцев,
Бросив обозы, татары брызнули прочь. На каждую гадину есть рогатина, говорили москвичи, обнимая пришедших на подмогу ратников. Врагов преследовали до рассвета и отобрали у них все награбленное.
5Легкой рысью в глубоком седле возвращался Василий Васильевич в Москву. Стремянные Федор Басенок и Семен Оболенский конь о конь неотлучно находились при нем.
Вступили в городские посады. Он понял это по тому, что мягкой и бесшумной стала поступь коней, пошли по пеплу – догадался. Закатное солнце грело ему правую щеку, а иногда попаляло сильнее, горячило и слева, и снизу, значит, проезжали мимо догорающего кострища. Шипели заливаемые головни, едко, угарно пахло. Слышался отовсюду усталый бабий плач, смолкавший с приближением князя.
– Ну, что тут? – спросил он.
– Да все то же,- неохотно отозвался Басенок.- Не видал, что ль, никогда?… Разор.
– А Москва?
– Эй, старик, подь сюда! – крикнул Оболенский.
Зашмыгали поспешные шаги остановились у стремени.
– Ты кто?- спросил Василий Васильевич.
– Старый старик, родимый! Беда у нас, беда!
– Много ли народу погибло?
– Ой, много-много! Две ли, три ли тыщи, слышь ты.
– Неуж столько? – не мог поверить великий князь.
– Монах, стой! Скажи великому князю, много ли москвичей полегло?- Это Басенок.- Правда ли три тысячи?
– Три тысячи?… Какие три тысячи? – отвечал молодой ломкий голос.- У нас в монастыре один погиб. За всех, за вас, говорит, один я умру, батюшка Антоний наш.
Будто раскаленная рогатина вошла Василию Васильевичу в грудь, под сердце, отняла дыхание. Он слышал, как Басенок и Оболенский расспрашивали монаха, и не понимал, о чем говорят. То есть он слышал и про стрелу, и что на стене настигла, и что пожар после этого сразу утих, но чувствовал он только грызучую боль и рогатину, и не понимал, зачем они говорят, что не мучился, что – сразу, что он в часовне и еще даже не убирали его. Ничто теперь не имело значения, только одно – его больше нет…
Лошади тронулись.
– В часовню, княже? Или сначала во дворец?
– К нему,- сказал он отрывисто.
У Чудова стремянные помогли спешиться. Он шел смело, будто видел дорогу. Походка его обрела прежнюю легкость и уверенность. Заскрипела на петлях кованая дверь. Холод, запах тлена, лампадного масла, высохшей богородской травы.
– Теперь уйдите,- сказал он, опускаясь на колени возле скамьи с телом Антония.
Шаги Басенка и Оболенского… Снова скрип двери… Тишина.
Чуть касаясь, он провел рукой по рясе, ощутив рванину и запах дыма от нее, и такой знакомый пресный запах кровн. Сложенные персты Антония уже охладевали. Василий Васильевич приник к ним лицом.
– Отче? – сказал.- Это я.
Эхо ли, вздох ли отразился от каменных стен.
– Пошто ушел-то? Отче?
Он поцеловал пальцы духовника, поискал его лицо. Пушистая борода заскорузла от загустевшей крови, скулы были каменны. Глаза провалились, а веки мягкие, словно набухшие слезами.
– Отче, услышь меня! – шептал Василий.- Ну, как я теперь?!
Он сел на пол, прислонившись головой к коленям покойного, и замер. Только здесь и сейчас, во тьме и беззвучии, познал он полноту отчаяния. Ничем показались ему прошлые боли.
Говорил, все мы странники и должны будем переселиться с земли, на коей живем пришельцами. Где же ты, прекрасный странник мой? Где же ты, милость? Где ты, прощение? Где ты, оправдание?
Говорил, вся жизнь – алкание правды небесной… Где ты, чистота? Ты, смирение, ты, кротость?… Кловыня, милый, добрый брат мой!
Говорил, помни печаль ангелов, сын мой, которая…
Плач глухой и лающий вырвался из груди Василия. Он пополз на коленях вдоль лавки, обнял мертвую голову, безвольно качнувшуюся в его руках, волосы Антония были влажны и пропитаны горькой гарью.
– Отче, отче, напечатлен ты в сердце моем навсегда. Пред кем еще встану, как пред тобой, в обнажении души, гноища ее и страхования? Пред кем не постыжуся себя? На чьи молитвы понадеюсь?
Шипящее скрежетание раздалось над крышей часовни, и ударил гром столь мощной силы, что воем отозвалась ему подкупольная высота. Мгновение пустого беззвучия – и рванулись снаружи полчища острых струй, вколачивая себя в стены, в окна, в крышу. Они переменяли направление, замирали на миг и опять обрушивались железным грохотом, яростью споря с непрерывными громовыми раскатами. Тусклые сполохи то и дело озаряли часовню. Василий, затворенный во тьму, необъяснимым образом чувствовал их, словно кто-то решительно и умело встряхивал его и отпускал.
Он все так же сидел у изголовья, перебирая в пальцах скользкие кольца волос Антония, он все так же повторял мысленно: отче, видишь ли ты меня? Пожалей меня!- и вдруг впервые за все время своей слепоты он действительно увидел… Тяжелая чернота безглазья засияла сначала мягко и туманно, потом все сильнее, стала дымчато-изумрудной, ослепительно-зеленой, и в переливающейся ряби цветущего разнотравья возникла знакомая фигура, знакомая смущенно-скупая улыбка, благословляющий взмах руки. И тут же Антоний отворотился. На некошеном лугу стоял рядом с ним высокий воз без лошади. Солома была такая желтая, светлее золота, такая яркая, как солнце, только без лучей.