СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ - Б. Дедюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но не он же? – вырвалось теперь у княгини.
– Госуда-арыня! – с упреком протянул Степан.- Знамо, нет. Куды ему, хилому да робкому?
– Ты хорошо ли понял меня, Степа? Я ведь шуму не хочу.
– И я не хочу,- потупился Бородатый.- И понял тебя хорошо.- Тонкие пальцы его с треском переломили перо.- Так ли?
– Так…- сошла на шепот Софья Витовтовна.- А грех на мне пускай будет.
– Знамо, на тебе,- равнодушно сказал дьяк.- Я человек подневольный.- И улыбнулся, чтобы смягчить смысл своих слов.
– Пишем грамотку,- сухо молвила великая княгиня.- «Друг сердечный, любезный Юрий Патрикиевич, давно нет от тебя известиев, и я беспокоюсь…» Ну, дале сам чего-нибудь придумай, я подпишу.- Дьяк кивнул головой, не переставая писать.- А останавливаться тебе у него, Степа, негоже. Лучше бы тебя никто не видал.
– Знамо, лучше. Я найду, где остановиться. Грамотка твоя просто на всякий случай, Если кто спросит, чего, мол, приехал.
– Ладно. Собирайся. Лети мухой. Скоро, да тихо. Как исполнишь, сейчас меня извести самолично.
– Не замедлю, княгиня. Какой толк мне там сидеть, если исполню…
Через три дня, возвращаясь с Иваном от ранней обедни, услышал Василий Васильевич возле княжеского дворца свару: плачущий женский голос о чем-то упрашивал, мужские голоса грубо отгоняли женщину:
– Что они, сынок? Кто здесь?
– Да помнишь… тетька прошлый год с тобой на Сорочке в саду говорила? Вот она ехать просится с дьяком Бородатым до Новгорода, а он не хочет.
– Великий князь, яви милость, прикажи довезти меня, надоба смертная мне!
Пальцы Мадины знакомо цепко ухватили его за локоть. Духовитая баба, телом молодым, тугим от нее пахнет памятно, рубахой стираной, солнцем. Сжала руку, как бывало, сладко, шепнула второпях:
– К Шемяке хочу. Сказывали, там он. Давно случая жду, соскучилась! – И смешок мокренький кинула, грязь.
– Степан? – позвал Василий Васильевич, сам себе противный.
– Я здесь, княже.
– Аль в Новгород едешь?
– Да, есть дело невеликое к Юрию Патрикиевичу. Матушка твоя послание шлет: болею, мол, и протчее.
– А-а… Ну, возьми бабу-то!
– Да на кой она мне, мурза [142] улошная?
– Да от скуки…
– Разве чтоб без визгу уехать поскорее?… Садись, мотыра [143].
– Прощай, князь! – голос Мадины. Он не ответил.
– Ишь, лытайка, мышьи глазки,- сказал Иван.
5Близился конец новгородской вольности, притязания Москвы становились все настойчивее и убедительнее, тем большую ненависть это вызывало у новгородцев, потому-то крамола мятежного князя Шемяки находила у вече поддержку, и владыка Евфимий ничего не мог с этим поделать, хотя Собор русских святителей отлучил Шемяку от Церкви.
Архиепископ Евфимий до того, как его посвятил в этот сан погибший на костре митрополит Герасим, был избран во владыки по новгородскому обычаю, на общей сходке граждан. Вече назвало несколько претендентов, и жребии с их именами были положены на престол Софийского собора. Слепец и с ним младенец в помощники снимали жребии по одному, и тот, что остался последним на престоле, заключал в себе имя новоизбранного владыки для управления епархией. Последним был жребий Евфимия, и он стал среди своего духовенства первым. Но он очень хорошо знал, что то же вече может его в любой час изгнать из палат владычных и выбрать другого, что своевольные граждане Гослодина Великого Новгорода не раз уж раньше проделывали. Вот почему отношения с Шемякой у архиепископа Евфимия оказались трудными, запутанными.
Приходилось Евфимию крутиться между вече и митрополитом Ионой, который вынужден был даже послать архиепископу такое послание:
«Ты говоришь, будто я называю в своей грамоте Дмитрия (Шемяку) моим сыном: посмотри внимательнее на грамоту; так ли там пишется? Сам он отлучил себя от христианства, сам положил на себя великую тягость церковную – неблагословение от всего великого Божия священства. Дал клятву не мыслить никакого зла против великого князя – и ей изменил. Ты видел эту грамоту. Как же мне после того можно именовать его своим сыном духовным? Итак, как прежде, так и теперь пишу к тебе, что я с прочими владыками почитаю князя Дмитрия неблагословенным и отлученным от Церкви Божией. Ты пишешь еще, что и прежде Святая София и Великий Новгород давали убежище у себя гонимым князьям русским и по возможности оказывали им честь; однако ж прежние митрополиты не посылали грамот с такой тяжестью».
Уж коли с такой тяжестью писал митрополит, то ясно, что не видел он иного выхода, как помочь великому князю в его распре с Шемякой. И сам Василий Васильевич продолжал досадовать и уж не чаял доброго для себя исхода. Если увещевания митрополита не помогли, не избежать новой рати. И уж начал подумывать об этом великий князь со своим соправителем Иваном, как дело решилось совсем по-другому.
В первую же ночь, как остановились на отдых по пути в Новгород, пришла Мадина к дьяку Бородатому. Сначала сквозь полог его щупала, всего изъелозила, потом попросилась томящим голосом:
– Пустишь, что ль, к себе? Комары меня едят, и мерзну, ночь холодная.
Пустил, конечно. Разве в этаком откажешь?
Мадина тряслась на нем продолжительно, старалась очень, слюнку теплую на грудь ему роняя. Ну и он ее помесил с охотою.
– Что ты, что ты, что ты? – говорила Мадина пьяным голосом.- Вонзаешься пуще комара!
– Больно, что ль?
– У-ых!… Николи такого мужика не встречала! Крепче тебя не знавала. Ой, ты мой самый лучший! Не было еще у меня этаких! А я тебе как?
– Годишься, любострастница,- усмехнулся в темноте Степан.
– Бабы на тебя, поди, липнут, как мухи на мясо, да?
– Бывали искушения,- довольным голосом признался дьяк. Не прогонишь меня теперь?
– Да ты мне в дочери – по годам-то?
– Ну что ж ка? Жарче полыхать будешь. Холщовый полог рухнул на них – так барахтались.
Майские соловьи били в лесу. Пахло раздавленной травой, любовной мокретыо, свежестью весенней земли. Фыркали неподалеку стреноженные лошади. Храпели слуги и подьячий Вася Беда.
Наконец Мадина со Степаном утомились, закутались в полог, утихли.
– Теперь скажи, зачем в Новгород пробираешься? – спросил Степан, втайне настороженный. В его деле любую мыканку [144]опасаться надо. Чего она к нему привязалась?
– Дела сердечные,- лукаво и весело, из губ в губы выговорила Мадина.
– А где у тебя сердце-то? Ну-ка? Тута? Чего-то не дощупаюсь.
– Ну, чего тискаешь? Не сыт еще?
– К кому едешь?
– Угостки везу изменщику,- сказала дерзко, но можно было принять и за шутку.
– Кто он? Какие такие угостки? Она зарылась лицом ему под бороду:
– А выдашь?
– Не… Тебя-то?… Теперь?
– Ну, разные… травки: живокость, вороний глаз, пьяная трава, болиголов.
– Стой-ка, вспоминаю, болиголов в Греции осужденным на казнь давали. Ты кому, баба, служишь?
– Великому князю Московскому, как и ты.
– А врешь?
– Зачем? Я тут в твоей власти.
– Ну, и как твои травки лечат?
– Щитовник крепко лечит: рвота, понос, слепота… Еще ит-сигек наш степной. Внутрь хорошо и соком на кожу капнуть – двух капель хватит… Чего молчишь? Может, надо чего-нибудь такого?
– Может, и надо. А еще лучше есть?
– Лучше всего, думаю, рута будет. Из Крымской Орды мне привезли. Души-и-истая!
– Вылечит?
– Не в миг, а постепенно и наверняка.
– А что будет?
– Слюна пошла – значит, началось… Язык опухнет, вывалится, блевотина с кровью, а там уж и освобождение от мук недалеко.
Обнялись крепко, дрожа от предрассветного холода. «Скорей бы доехать»,- подумали оба.
Дом был большой, уютный: покои, покойцы, светлицы, сени, переходы – заплутаешься. В горнице, где сидели, полы из дубовых плашек, столы расписные, полки резные с веницианского стекла цветного кубками, а также яблоками серебряными и золотыми петухами. Все это Мадина с любопытством разглядывала, пока Бородатый беседовал с хозяином дома, боярином Иваном Котовым. В бытность Шемяки великим князем самозваным служил Иван у него чашником, яствами распоряжался и виночерпием, тогда с Бородатым и сдружились в Москве, многие чаши совместно выпили, как Бородатый был тогда не у дел и заняться ему, кроме этого, было нечем, а знакомство с боярином из вражеского стана свел на всякий случай, знакомство веселое, хмельное, так что встретились теперь в Новгороде с большой приязнью.
Бородатый с осторожностью расспрашивал, боярин глуховатым приятным голосом рассказывал. Разговор быстро сошел, конечно, на Шемяку.
– Слухи в Москве ползают, будто у вас его тут с охотой да любовью приняли? – начал дьяк, промокая полотенцем уста после очередной чаши.
Котов тоже осушил свою, помотал головой сокрушенно: