Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так было не только в начале Средневековья или в XII и XIII столетиях, но и в конце эпохи. Николай Кузанский (XV век), рассуждая о persona, опять-таки имеет в виду Христа; когда же он пишет об «индивиде» (individuum), то в его сознании витает наиболее общая абстракция («ставшее всегда единично и неповторимо, как всякий индивид»), человеческая же личность привлекает внимание Кузанца лишь постольку, поскольку она приобщена к божеству: «…Основа существования максимальной человечности – божественная личность…» «Христос умер не так, что погибла его личность», которую Кузанец называет «центром, в коем покоилась Его человечность»[319].
Средневековая метафизика, устремленная к Абсолюту, едва ли сильно приблизит историка к пониманию предмета его исследования. Если же отвлечься от отдельных авторов и взглянуть на статус личности в целом, то необходимо признать, что в христианстве persona обрела личную душу, неуничтожимое метафизическое ядро и нравственную основу. Человек сотворен по образу и подобию Бога, и весь мир создан для человека – венца творения. Разделяя с остальным тварным миром способность существовать, жить и чувствовать, человек вместе с тем подобно ангелам наделен способностью понимать и рассуждать. Как можно видеть, упор делается на разумную природу человека, его рациональность. Схоласты и теологи возводили во главу угла то качество, которым они более всего дорожили, которое составляло самую сущность их профессии, – логическую способность и склонность к рациональному рассуждению. В центре их анализа человека остается проблема спасения. И самая индивидуальность воспринималась скорее как несчастье – «болезнь души».
Но характеристика «персоны», рисуемая философом, к тому же выражающая прежде всего его самооценки, не может дать представления о средневековой личности. Не обогащает наших знаний о личности и Исидор Севильский (ок. 560–636), который посвятил человеку одну из книг своих «Этимологий»: собрав в алфавитном порядке триста терминов, относящихся к человеку, и предложив их объяснения, по большей части фантастические, он тем не менее не упоминает таких понятий, как persona или individuum. Ограничившись поименованием самых различных признаков человека (физических, профессиональных, относящихся к чертам характера и т. п.), Исидор остается крайне далеким от круга вопросов, связанных с человеком как духовным субъектом[320].
Не намного дальше продвинет нас и то определение человека, которое в IX веке дал Ноткер Губастый (Notker Labeo): «человек есть разумное животное, смертное и способное смеяться» (homo est animal rationale, mortale, risus capax). Этот монах задает себе вопрос: «Что такое человек?» и отвечает: существо, обладающее способностью к смеху и вызывающее смех (Quid est homo? Risibile. Quid est risibile? Homo)[321]. Но почему такое странное сочетание качеств: разумности, подверженности смерти и способности к смеху? Не объясняется ли оно тем, что только смехом – качеством, которым, действительно, из всех живых существ обладает один только человек, – можно примирить разум и смертную природу человека? Смех в присутствии ужасного, как защитная реакция на страх смерти, на темные и неведомые стороны существования, служил своего рода медиатором между смертью и разумом[322]. Это объединение и вместе с тем сталкивание противоположных движений души побуждает высказать предположение, что Ноткеру не вовсе чужды размышления о психологии индивида.
Далее приведенных дефиниций человека и личности антропология средневековых мыслителей не продвинулась. Причина, повторяю, в том, что в их сознании доминировала идея Бога, Абсолютной Личности, а на человека падал уже отраженный свет.
В текстах мирского характера термин «persona» нередко мог служить эквивалентом homo («кто-то», «некое лицо»), но не обозначал индивидуальную человеческую личность. Чаще же он прилагался к обладателям определенного социального статуса. Понятие «персона» устойчиво сочетается с понятием должности, высокого сана – «светский господин высокого достоинства» (laicus magnae personae). Алан Лилльский дает соответствующее определение «персоны»: «тот, кто занимает почетное положение» (Persona dicitur aliquis aliqua dignitate praeditus). Записанный в Англии в начале XI века трактат, в котором разъясняются функции, обязанности и права представителей различных общественных групп и должностных лиц, так и назван – «Rectitudines singularum personarum»[323]. Но в данном случае термин «persona» применяется и к лицам низкого статуса, включая зависимых крестьян.
Антропологические аспекты слабо развиты не в одной только теологии эпохи. Если обратиться к истории западноевропейских языков, то нетрудно убедиться в том, как медленно и с каким трудом внедрялись в обиход все слова, обозначавшие личность, индивидуальность, человеческий характер. Понятия, связанные с психологией личности, лишь относительно недавно утвердились и вошли в обиход. Слова с приставкой self-, обозначающие отношение индивида к самому себе, к его самоощущению, стали многочисленными, собственно, только со времен Реформации. И тогда же в широкое употребление вошел словарь понятий, указывающих на установки личности и душевные состояния. Человеческие чувства, которые на протяжении Средних веков рассматривались в качестве своего рода самостоятельных сил, обладающих независимым существованием и заполняющих или покидающих душу индивида, постепенно осмысляются как неотъемлемые психические качества личности. Обозначения личности (personnalité, individu и др.), известные со времен Возрождения, входят в активный оборот лишь в Новое время[324]. За всеми неприметными в повседневной практике смещениями лингвистических значений и возникновением новых слов (personnification, individuel, individualiser, individualisation, individualisme…) кроются психологические процессы осознания себя личностью.
Личина, маска медленно и с трудом прорастала в личность…
Совершенно очевидно, что отмеченные выше сдвиги значений в понятии «persona» не были результатом автономного развития лексики, или богословия, или психологии. Все эти лингвистические мутации были связаны с трансформациями человеческих групп и с изменениями в мироощущении людей, эти группы образовывавших.
Но было бы поспешным заключать, исходя из изложенного, будто Средние века так и не подошли к понятию личности и что «persona» осталась термином, относящимся исключительно к Богу. Мы увидим далее, что уже в XIII веке произошел переход к иному пониманию личности. Как ни странно, историки, насколько мне известно, упустили из виду это в высшей степени знаменательное явление.
Бертольд Регенсбургский: притча «0 пяти фунтах»
Перед нами прошла серия немногочисленных, к сожалению, опытов образованных людей XII–XIII веков, в которых с большей или меньшей ясностью вырисовывается их самосознание. «Автобиографии» и «исповеди» трудно подвести под какой-либо общий деноминатор, поскольку типическое в этих произведениях всякий раз по-своему неразрывно сочетается с индивидуальным и неповторимым. Доминирующие в средневековой мысли и словесности формы выражения и топика все же не могут скрыть от взора историка особенности каждой отдельной личности. Но при этом необходимо не забывать, что мы неизменно остаемся в пределах относительно узкого круга, преимущественно, если не исключительно, лиц духовного звания. Litterati образовывали небольшую прослойку в обществе, состоявшем в подавляющем большинстве из illitterati. А потому остается открытым вопрос: в какой мере эти несомненно ценные высказывания ученых людей способны дать нам более общее представление о типе или, лучше сказать, типах личности, какие были возможны в то время.
Рассуждения интеллектуалов Средневековья о «персоне», любопытные сами по себе, едва ли позволяют ухватить средневековую человеческую личность в ее неповторимой исторической самобытности. Для этого, видимо, нужно было бы оставить теологов и философов и спуститься в толщу общества, на тот уровень, где живут не абстракциями, но более конкретными и наглядными образами и повседневными представлениями и интересами. Возможно ли это? В эпоху, когда устное слово преобладало над записанным, когда подавляющее большинство населения оставалось на фольклорной стадии и не имело доступа к книге и грамотности, такой прорыв к мыслям и представлениям рядового верующего, «простеца», кажется делом нелегким. Нелегким, но не невозможным.
Существуют жанры средневековой словесности, вышедшие из-под пера образованных, духовенства и монахов, но адресованные не узкому и замкнутому кругу посвященных в тонкости теологии и схоластики, а всем верующим. Проповеди, исповедальные книги (libri poenitentiales), нравоучительные «примеры» (exempla), «видения» потустороннего мира (visiones), рассказы о чудесах (miracula) и жития святых (vitae), пособия по популярному богословию, благословения и заклятия, применяемые церковью, сочинялись с тем, чтобы воздействовать на сознание паствы. Но именно поэтому между мыслью проповедника, священника и исповедника, с одной стороны, и сознанием прихожан – с другой, устанавливалась «обратная связь»: автор такого рода сочинения не мог не говорить с ними на языке образов и понятий, которые были доступны их разумению, были их языком. Это был вместе с тем и один из языков самого монаха или духовного лица (наряду с языком высокого богословия).