Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не показательно ли, что «автобиография» мыслилась средневековыми авторами завершающейся на том моменте их жизни, когда, как им представлялось, конечная цель уже достигнута? Но какова эта последняя цель? Для Августина, «Исповедь» которого служила образцом для средневековых сочинителей, – это окончательное обращение, для Абеляра – Параклет, основанная им обитель, для Гвибера Ножанского, как мы видели, – получение сана настоятеля монастыря, для Салимбене – окончательное закрепление во францисканском ордене. Не жизнь как целое, но движение по пути к изначально предуказанной цели, установленной Провидением и завершающей духовный рост личности, – фабула средневековой «автобиографии». Жизнеописание подчинено единому мотиву – мотиву духовного совершенствования или мотиву службы. Достигнув этой цели, личность себя полностью завершает, человек и его история закончены[296]. В фокусе – осуществление земного призвания, исполнение долга, т. е. приближение к идеальному типу, а не выявление неповторимой, уникальной индивидуальности.
Ведь и в «chansons des gestes», описывающих жизнь знатных семей, отнюдь не индивид является подлинным героем песни – в качестве такового выступает весь род, вся «geste», а отдельные конкретные лица суть лишь элементы этого коллективного целого и лишены индивидуальных признаков, ибо характеры передаются по наследству и присущи всему «линьяжу»[297]. Отдельный индивид не оторван еще от родовой, семейной пуповины, не занимает центрального места в поле зрения автора.
Что касается монашеской «автобиографии» Салимбене, то, как показал Бицилли, она вырастает из рыцарской семейной хроники, и, записывая генеалогию своего рода, Салимбене как бы неприметно для самого себя перешел к автобиографическому жанру. Сопоставление «De vita sua» Гвибера Ножанского с «Хроникой» Салимбене в этом отношении кажется показательным: аббат XII века начинает повествование о своей жизни и невольно сбивается на описание своего монастыря, а затем на историю Франции, как бы забывая о собственной судьбе, тогда как наш францисканец, замыслив писать историческое сочинение, превращает хронику в «автобиографию» sui generis. He могут ли эти движения с противоположно направленными векторами служить свидетельствами того, что на протяжении разделяющих их полутора веков центр внимания имел тенденцию смещаться с общего к индивидуальному?
Не будем, однако, спешить с обобщениями. Отметим только, что в XIII веке обостряется способность к наблюдению окружающего мира. Ориентированный на практику индивид более внимательно присматривается и лучше видит, дольше помнит. В этом смысле заслуживают интереса отдельные описания сцен, свидетелем которых был Салимбене: он точно подмечает множество деталей, жестов, поз и движений; он чуток к человеческим эмоциям и сопоставляет увиденное с другими своими наблюдениями. Ничто не ускользает от его пристального и насмешливого взора. Такого рода наблюдения жизненны, в них не встречаются общие места или формулы, заимствованные из литературы. Стремление Салимбене отойти от шаблона проявляется и в индивидуализации человеческих характеров. Один из приемов индивидуализации словесного портрета – сравнение разных лиц: на кого похож или с кем не схож данный персонаж? Тем не менее у Салимбене обнаруживается лишь тенденция отказаться от привычных клише, и поскольку ему неведомо многообразие положительных качеств, то при похвалах в чей-то адрес он вынужден прибегать к шаблонам.
Салимбене – проповедник, и его собственный внутренний мир и личные переживания не являются для него самоцелью изображения; все это – не более чем материал для назидательных «примеров» (exempla), которые использовались в проповеди. Но дело не в одной лишь его профессии проповедника. Глубокие религиозные переживания вообще чужды Салимбене, и этот превосходный наблюдатель внешнего мира не в состоянии заглянуть ни в глубь чужой души, ни, видимо, в глубь своей собственной, да едва ли и испытывает потребность или склонность к подобной интроспекции.
Особенность ли это одного только Салимбене? – Едва ли. «У средневекового человека не было интереса к своему Я как к таковому. Его душа становилась для него объектом, достойным внимания, лишь постольку, поскольку изучение ее движений вводило его в более интимное понимание феноменов мира потустороннего»[298]. Около 1070 года над дверями церкви Sant' Angelo in Formis было начертано: «Коль познаешь себя, достигнешь небес»[299].
Видимо, этот призыв нужно понимать не как требование углубления в собственную индивидуальность, но как выражение стремления найти в себе Бога, приблизиться к Нему посредством растворения в Нем своего Я. Но не то же ли самое говорил Бернар Клервоский? «Для достижения смирения души нет лучшего средства, нежели познание самого себя»[300]. Иначе ли обстояло дело еще сто лет спустя? Едва ли. «Человек XIII столетия мерит себя общепризнанной мерой, – утверждает Бицилли, – и еще не обзавелся собственным аршином»[301]. Я полагаю, что в неявном споре между Бицилли и Моррисом (первый сомневается в наличии установки на самосознание у человека XIII века, тогда как второй настаивает на том, что уже в XII веке ряд интеллектуалов напряженно искали собственное Я)[302] русский медиевист более осторожен в оценках и потому ближе к истине: он не склонен форсировать развитие и «подтягивать» средневековую личность к норме, выработанной в Новое время.
Что же касается религиозности Салимбене, то, по оценке Бицилли, она не шла дальше магии и фетишизма, это – «наивное народное язычество»[303], и при таком уровне религиозности автора (Салимбене признается, что в церквах служат чересчур длинно, так что надоедает стоять, особенно летом, когда кусают блохи)[304] от его автобиографии невозможно ожидать особой психологической глубины. Самодовольство, которым преисполнен этот францисканец, и склонность к самопревознесению – вот те пределы, в которых заявляет о себе его личность. Выходец из семьи рыцарей и юристов, брат Салимбене не скрывает в своих записках сословного чванства («подлыми людьми и мужиками мир разрушается, а рыцарями и знатными сохраняется»[305]). Так в его «Хронике» – едва ли подобные воззрения он мог развивать в своих проповедях!
«Хроника» Салимбене в большой мере мемуаристична. Описывая главным образом события, свидетелем коих он был, он не воздерживается от замечаний субъективного порядка. История и автобиография как бы смыкаются. Как мы могли ранее убедиться, «автобиография» предшествовавшего периода – это прежде всего исповедь. Поскольку смирение и раскаяние более всего могли способствовать спасению души, то литературная исповедь приобретала подчас форму самообличения.
В своем «Диалоге» Ратхерий Веронский дает подробное изложение собственных грехов, как бы отвечая на вопросы исповедальной книги («Выдержки из исповедального собеседования некоего сквернейшего Ратхерия», Excerptum ex dialogo confessionali cujusdam sceleratissimi Raterii, так он именует свой опус). При этом он озабочен тем, чтобы найти у себя (или приписать себе?) все грехи, какие перечисляются в liber confessionum, тем не менее по крайней мере одного греха у него, как у монаха, недостает: он не запятнал себя супружеской неверностью, – но тотчас находит выход из положения. Ведь он дважды побывал епископом и был лишен двух кафедр, что можно приравнять к двукратной супружеской измене!
Как пробиться сквозь такого рода фиктивную исповедь к подлинной личности автора?! Ведь и в тех случаях, когда, жалуясь придуманному им исповеднику на собственные слабоволие и болезненную наклонность к самоанализу как на источник грехов, Ратхерий, казалось бы, дает оценку своего характера, историк остается в неведении относительно того, каков был этот епископ на самом деле. Однако самый выбор жанра покаяния для самохарактеристики, разумеется, симптоматичен.
В литературной исповеди искали прежде всего нравоучений и примеров для подражания, и эти сочинения еще были лишены самодовлеющего психологического интереса. Между тем стимулом для автобиографии является внимание к собственной личности, которая делается предметом самостоятельного анализа. Если верить заявлениям книжников Раннего Средневековья, то они ценили в самих себе собственно только литературную деятельность. Таковы заявления Григория Турского и Беды Достопочтенного. Христианское смирение сочетается у Григория, Беды и им подобных с несомненным авторским самосознанием. «Библиографии», которые они сочли необходимым присовокупить к главным своим произведениям, подводят итог прожитой ими жизни. В более поздний период иные авторы уже подробнее останавливаются на собственной жизни и сочинениях (например, Геральд Камбрийский).