Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Случайно ли это совпадение? В такие критические моменты неурядиц и разброда мысль с особой настойчивостью обращается к вековечным вопросам о сущности и природе человека и его предназначении. Недаром именно в указанный период напряженные духовные искания в Германии порождают своеобразный подъем художественной и интеллектуальной активности. В это время в Кёльне работает выдающийся представитель высокой схоластики Альберт Великий, у него проходит обучение Фома Аквинский. В период «междуцарствия» в Германии творят такие поэты, как Тангейзер, Ульрих Лихтенштейнский, Конрад Вюрцбургский, Марнер. По-видимому, в это время была создана часть знаменитого вагантского цикла «Carmina Burana». Приблизительно в эти же годы была сочинена Вернером Садовником первая в Германии поэтическая «крестьянская повесть» «Майер Хельмбрехт»; ее идейное содержание непосредственно перекликается с пафосом проповедей Бертольда.
В особенности же хотелось бы подчеркнуть, что духовные искания, характерные для этого периода, выразились в наивысших достижениях классической немецкой готики – творениях прославленной «Наумбургской артели» скульпторов и архитекторов, работавшей в Майнце, Мейссене и Наумбурге. Они создали замечательный скульптурный ансамбль в Наумбургском соборе Петра и Павла. Поражают одухотворенность статуарных изображений его основателей и донаторов, супружеских пар – Эккехарда и Уты, Германа и Реглинды – психологически углубленные и эмоционально полнокровные, причем мужские лица более индивидуализированы, нежели женские[329]. Евангельские сцены западного леттнера в том же соборе («Тайная вечеря», «Взятие Христа стражниками», «Христос пред Пилатом», «Иуда, получающий мзду») кажутся бытовыми зарисовками из жизни. Здесь мы впервые встречаемся с действительными художественными индивидуальностями немецкого Средневековья.
Нужно отметить, что в последующие десятилетия готическая скульптура в Германии уже не достигала подобной высоты. Перед нами прорыв, имевший относительно недолгую протяженность во времени и не закрепленный в культуре следующих поколений. Видимо, этот прорыв был обусловлен специфической социально-психологической и культурно-идеологической ситуацией в Германии середины и начала второй половины XIII века.
Вот в какой обстановке развертывается проповедь в Германии. Деятельность Бертольда Регенсбургского следовало бы рассматривать в контексте и на фоне всей этой творческой активности и духовной напряженности, ибо в связи с интеллектуальным подъемом и повышенным интересом к человеку идеи, высказывавшиеся Бертольдом, приобретают особое звучание.
Прежде чем обратиться к интересующей меня проповеди, нужно отметить одну особенность риторики Бертольда. Его проповедь глубоко диалогична. Свои рассуждения он то и дело прерывает восклицаниями, возражениями и вопросами, которые якобы задают ему его слушатели. «Вот ты говоришь, брат Бертольд, но у меня такие-то заботы…»; «О брат Бертольд, объясни мне…»; «Я хотел бы жениться, брат Бертольд, но я – бедный человек, и как же мне быть…» и т. д. и т. п. На восклицания своих фиктивных собеседников Бертольд тотчас дает ответ. Этот прием оживляет его лекцию, мобилизует внимание аудитории, придает неожиданные повороты его мысли и, главное, как бы вовлекает паству в беседу. Создается впечатление, что проповедник настроен на диалог, в его сознании неизменно присутствует его слушатель, и он стремится овладеть его вниманием.
Я сказал: «слушатель», а не «слушатели», и неслучайно. На проповеди Бертольда стекались тысячи людей (Салимбене приводит фантастические цифры), но он, говоря перед толпами, всегда имеет в виду отдельную личность, с которой и завязывает доверительную беседу. Бертольд не видит перед собой безликой массы, его аудитория – собрание индивидов.
В одной из проповедей он дает классификацию грехов, к которым особенно склонны многие, но при этом он выделяет разные социальные и возрастные группы, ибо молодые скорее впадают в грех распутства, тогда как пожилые – в грех алчности; простолюдины попадаются, по его словам, в «сети неверности», так как бедны и неразумны, а богатые люди грешат тщеславием и суетностью[330]. Склонность к индивидуализации, к конкретному, в противоположность абстрактным и максимально обобщенным типологиям схоластики, проявляется и в описании социального строя тогдашней Германии, которое Бертольд предпринимает в одной из своих проповедей, озаглавленной «О десяти хорах ангельских и христианстве»[331]. Образованный монах, Бертольд чужд всякому эзотеризму. Он смотрит на действительность глазами человека, не отрешенного от забот и интересов земного мира, но погруженного в них; диалог ученого с простецом происходит внутри его собственного сознания, и именно эта черта делает проповеди немецкого францисканца исключительно ценным историческим свидетельством.
Прочитаем же проповедь «О пяти талантах»[332].
Ее темой избрана евангельская притча о талантах – деньгах, вверенных господином своим рабам (Мф 25: 14–30), однако Бертольд придает ей совершенно новое звучание и весьма свободно ее истолковывает. Что означают эти «таланты» («фунты»)? Бертольд оставляет в стороне ту часть притчи, в которой говорится об одном таланте, данном рабу, зарывшему его в землю, – в его понимании, этот раб олицетворяет детей, не получивших крещения. Не разбирает проповедник и случай с другим рабом, получившим два таланта: по Бертольду, этот раб олицетворяет крещеных детей. Речь у него идет исключительно о передаче господином пяти талантов третьему рабу, т. е. взрослым людям: проповедник разумеет лиц, достигших возраста, в котором они действуют сознательно и несут полную ответственность за свои поступки. Эта идея – об ответственности человека – особенно для него важна.
Сохранились обе версии проповеди, латинская и немецкая[333]. Эти версии не вполне совпадают, и их сличение проливает свет на развитие и уточнение мысли проповедника.
В латинском «прототипе» перечисляются те же самые «таланты» – дары Божьи, что и в немецком, но в ином порядке. В «прототипе» их порядок такой: (1) res temporales, (2) ipse homo, (3) ternpus, (4) officium, (5) homo proximus. В немецком же тексте последовательность иная: (1) «наша собственная персона» (unser eigen lîp, unser eigeniu persône), (2) «твоя служба» (din amt), (3) «твое время» (dîn zît), (4) «твое земное имущество» (dîn irdentisch guot), (5) «твой ближний» (dîn naehster). Таким образом, если первоначально Бертольд, следуя букве Писания, предполагал начать анализ с имущества, богатства, лишь затем обратившись к «homo» и таким его признакам, как время и служение, то в окончательном варианте на первое место выдвигается персона, а затем уже следуют ее служба, время и только после этого – имущество и ближний.
Создается впечатление, что, продолжая работу над проповедью, Бертольд все более свободно обращается с текстом притчи. «Персона» заняла теперь подобающее ей место главы всего смыслового ряда и как бы «тянет» за собой службу и время; собственность, напротив, отодвигается ближе к концу перечня. Очевидно, такая последовательность казалась автору (или редакторам немецкой записи проповеди) более убедительной. Перестановка в перечне «талантов» привела к переосмыслению всего рассуждения: persone делается его концептуальным центром.
В другой проповеди на ту же тему – о том, как человеку нужно будет дать отчет на Страшном суде за полученные от Бога дары, – опять-таки речь идет о «пяти фунтах». Они написаны Творцом на нашем теле, говорит Бертольд, и всякий раз, когда ты вспоминаешь о пяти органах чувств или считаешь пальцы на руке, ты должен вспоминать об этих дарах. В этой проповеди сперва Божьи дары названы в такой последовательности: (1) мы сами, наше тело, персона, (2) наша служба, (3) наше имущество, (4) наше время, (5) наш ближний, христианин. Однако при дальнейшей экспликации этих даров последовательность несколько меняется: Богу надлежит дать отчет: (1) о нас самих, (2) о нашей службе, (3) о нашем времени, (4) о земном имуществе, (5) о нашем ближнем. По сравнению с первоначальным перечнем «время» и «богатство» поменялись местами. Для Бертольда, по-видимому, не так существенно, в каком порядке должны идти «время» и «имущество», как то, что все пять даров теснейшим образом между собой связаны, образуют единство. В этом единстве и обнаруживается, как мы сейчас увидим, понимание им природы человека.
Отмечу попутно, что рассматриваемое нами рассуждение о «пяти фунтах» лишь сравнительно недавно возбудило интерес исследователей; однако главное внимание они уделяют не указанному единству, а «труду» и «должности», «призванию»[334]. Такой подход при всей его несомненной существенности представляется мне все же не вполне адекватным мысли Бертольда, поскольку вычленяет лишь одну тему проповеди, которая имела для него скорее подчиненное значение. Тему «труда» и «призвания» надлежит рассматривать в более широком антропологическом контексте, в контексте анализа Бертольдом проблемы личности.