Мамонты - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как нежно он взглядывал на нее! Как проникновенны были его речи, обращенные к ней! И за всем этим, помимо обычной влюбленности зрелого тридцатилетнего мужчины в пленяющую юной свежестью двадцатилетнюю девушку, — за всем этим угадывалась еще и отеческая доброта. А еще, быть может, учтенный, закаливший душу опыт прежних увлечений, любовных неудач, ведь он не скрывал, что был женат, что в Париже осталась дочь, фотографии которой всегда был рад показать и любовался сам…
Правда — и это тоже замечала Александра Ивановна, и тем несколько удручалась, — дочь Лида, хотя и была польщена вниманием сослуживца и постояльца, но отнюдь не разделяла его пылкости, оставалась холодна в своих чувствах, а порою даже вздорна.
Так ведь это дело наживное. Стерпится-слюбится, в этом была уверена Александра Ивановна, может быть полагаясь и на свой замужний опыт.
Во всяком случае, она выделяла Евсевия Тимофеевича Рекемчука из несметного круга ухажеров и поклонников, претендентов на руку и на сердце дочери.
Как и у Тамары, у меня были свои находки.
Разбирая после кончины матери старые письма — ее самой и к ней, — я обнаружил несколько страничек, графленных в клеточку, исписанных карандашом.
Господи, как живучи и нетленны эти бесхитростные тетрадные листки, исчерканные ломким грифелем, — в отличие, скажем, от почтенных книжных страниц с россыпью четких шрифтов, виньеток и буквиц, столь явно рассчитанных на вечную жизнь, на неубывающее внимание читающей публики и вовсе не готовых к тому, что по прошествии очень недолгого времени в них никто и не захочет вникнуть!..
Но это, может быть, и справедливо.
Я и раньше видел это письмо, даже пробегал его глазами, но, не найдя в нем ничего существенного, совал обратно в пачку, перевязанную тесьмой.
Причина проста: тогда я еще не писал этой книги и даже не задумывался о ней.
Теперь же старое письмо приковало к себе мой взгляд и мою душу.
Оно тоже не было снабжено датой — ну, какой может быть год, какой месяц, какой день, когда речь идет о любви! — зато обозначено, что после пяти утра…
Вероятно, его следует датировать промежутком времени между 1 мая 1926 года, когда мой отец прибыл в Россию на пароходе «Иония», и 23 ноября того же года, когда мои отец и мать стали мужем и женой.
Он с нею еще на «вы»: «…Но Вы ушли», «…не думал Вас обидеть». В любовном письме он называет ее по имени-отчеству: «Лидия Андреевна…», но иногда прибегает и к уменьшительному: «Лидишок».
Он не чурается исповеди: есть строки о былом. Впрочем, пусть заговорит само письмо, я привожу его без изъятий.
Мне трудно было говорить, но, думаю, еще труднее будет написать… Думал я по этому поводу очень много — да и было ведь времени достаточно: как всегда — не спал с 5 часов. Думал-ждал, что Вы заглянете и одним взглядом рассеете всё. Но Вы ушли — умышленно избегая меня.
Не люблю писать замысловатыми фразами — но должен сказать, что особенно сегодня — сердце обливается кровью, ибо вижу, что если не сумею убедить Вас в том, что и не думал Вас обидеть, — то не смогу в дальнейшем быть на Ваших глазах и чувствовать, что причиняю Вам неприятность.
Сейчас, как и тогда, при том злополучном разговоре — думаю прежде всего о Вашем спокойствии и благополучии. Вы это знаете, но думаю, что повторить можно — особенно осознав, как Вас люблю и, поверьте, что лишиться Вас для меня было бы сейчас большим ударом, чем лишиться даже Маки, которую я, знаете, очень люблю; чем сесть в тюрьму, — одним словом с болью и кровью вырвать собственное сердце.
Я Вам уже рассказывал, что после очень уж большого промежутка времени — это было еще в дни моей юности, я тогда любил и был обманут — это первое большое чувство, которое… и которое так глупо и безрассудно комкается.
Лидия Андреевна — природа отличила человека от низших животных, дав ему великую возможность любить, уважать и быть благодарным. Вы знаете, что во мне эти чувства по отношению к Вам так скрепились, так укоренились, я видел очень часто по отношению к себе столько хорошего, незабываемого, что в заключение быть перед Вами виновным, всегда чувствовать, что причинил Вам неприятность — было бы для меня таким горем, которое не только коверкает, но навсегда ломает человеческую жизнь.
Клянусь Вам, Лидишок, что по отношению к Вам чувствую только хорошее, и если даже сказанное мною может быть истолковано как дурное — поверьте, что от души-то моей идет к Вам только светлое, хорошее.
Умоляю Вас, продумайте хорошо всё мною здесь сказанное ~ умея любить, умейте прощать.
Я же был бы несказанно счастлив, если бы наша более чем дружба, ничем не омрачилась и моя мечта — увидеть Вас своей супругой, стала реальной. Говорю — то, что чувствую.
Пусть же записка останется для Вас векселем того неоплатного долга и благодарности, который я чувствую за собой по отношению к Вам.
Ваш Е. Рекемчук.Стилевые небрежности письма вполне объяснимы любовной лихорадкой и тем ранним часом, когда набрасывался текст, — еще раз повторю: пять утра.
Но я не мог не проникнуться изумлением, читая эти эмоциональные периоды, раздерганные на запятых, на черточках тире, — я уловил в них что-то очень знакомое, а что — не возьму в толк…
Однако были в письме и отдельные частности, которые требовали осмысления.
Прежде всего — неосторожная, в запале брошенная фраза: «…лишиться Вас для меня было бы сейчас большим ударом, чем лишиться даже Маки, которую я, знаете, очень люблю; чем сесть в тюрьму…».
Сперва насчет тюрьмы. Что это — оговорка? Предчувствие? Глас судьбы?
Или письмо было написано несколько позднее, когда он уже нюхнул тюремной баланды, и та, которой адресовано письмо, знала, о чем речь?.. Вряд ли. Тогда бы он был поосторожней в выражениях.
А кто такая Мака?
Полагаю, что то давнее прочтение письма и отпугнуло меня присутствием в тексте кодовых обозначений, расшифровать которые тогда я не имел надежды. А теперь?
Очередной звонок в Лондон и был такой попыткой.
— Тамара, какое прозвище было у вас в детстве?
— Жук.
— Это я знаю. Но в отцовском письме я встретил упоминание о какой-то Маке. Что за Мака?
Даже не видя ее лица, я ощутил на расстоянии, что она расцветает румянцем, как на фотографии той трехлетней тугощекой и кудрявой девочки из Бессарабии.
— Это я! Мака, Макишка. Я так произносила в детстве свое имя: Тамарка — Мака… Ему нравилось.
Понятно. А я в столь же беззубом возрасте произносил свое имя Шурик как Тюрик. И ему это тоже нравилось. И я до самой школы жил Тюриком.
Еще подмывало спросить сестру, а что имелось в виду, когда он в своем письме обронил, не вдаваясь в подробности: «…это было еще в дни юности, я тогда любил и был обманут…» Кто обманул его? Кто исхитрился? Кто посмел?
Но я почему-то не рискнул задать этот вопрос своей лондонской собеседнице, учащенное дыхание которой слышалось в трубке.
Что она могла знать об этом?..
Впрочем, довольно лирики. Ведь не для того же он плыл через семь морей, из Франции в Россию, чтобы здесь волочиться за белокурыми барышнями, сочинять любовные послания, выворачиваться наизнанку в исповедях.
Не для того.
И вообще, он не был бабником, я утверждаю это.
Бабники везучие, а ему не везло.
Спустя месяц по прибытии в Харьков, он получил заграничный паспорт, куда была вписана фамилия: Киреев. С этим паспортом он должен был через Варшаву добраться до Праги (опять — Прага!), а оттуда проникнуть в Румынию.
Для него разработали соответственную легенду, которую он затвердил назубок.
Но кроме советского загранпаспорта, у него был на руках и настоящий румынский паспорт с его подлинной фамилией Рекемчук. Вот с ним-то он и должен был осесть в Румынии, занявшись для вида каким-нибудь непыльным делом, и в качестве разведчика снабжать Центр политической и экономической информацией.
Он был похвально осторожен. И прежде, чем соваться в Румынию, попробовал разобраться в тамошней обстановке еще в Праге. Для этого пришлось чуть-чуть засветиться в кругу бессарабского землячества, обосновавшегося в столице Чехословакии.
Заранее припасенные адреса. Звонки по телефонной книжке. Условленные и случайные встречи. Прямые и окольные разговоры.
Результаты обескураживали.
Давние знакомцы смотрели на него выпученными глазами, не пряча изумления и испуга, как на выходца с того света.
Несколько позже он так изложит эту ситуацию, отчитываясь перед начальством:
«…В Праге встретился с несколькими студентами бессарабцами, недавно прибывшими из Аккермана. Мои знакомые были поражены, увидев меня в Праге, т. к. по имеющимся в Аккермане точным данным, все знают, что после работы в „Парижском Вестнике“, я выехал в СССР. Кроме этого мне было сказано, что знавшие меня румыны ругают меня за работу против Румынии и поездку в СССР…»