Мамонты - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты себя плохо чувствуешь?
— Нет.
— Тогда — работай!
Я вспомнил, что в моем литинститутском семинаре — а сейчас я опять набрал первый курс, — было немало студенток, занимавшихся в детстве классическим танцем.
Одна из них описала в своей повести разговор преподавательницы с вызванной для объяснений мамашей.
«— …У вашей дочери плохая растяжка. И если вы хотите, чтобы она стала балериной…» — «Да что вы! — всплеснула руками сердобольная мама. — С чего вы взяли, что я хочу, чтобы моя дочь стала профессиональной балериной?! Нет, я слишком люблю ее…»
Когда урок подошел к концу, и Марина Константиновна, попрощавшись со мною, вернулась к своим многотрудным ректорским делам, Наталья Игоревна спросила:
— Хотите зайти в старший класс?
— Да, конечно!
Из-за соседней двери тоже доносились аккорды и арпеджио рояля, разделенные подчеркнутыми паузами.
Мы вошли. Я поздоровался, не пряча робости.
Рослые, уже вполне сформировавшиеся девушки в черных трениках, поверх которых, по погоде, были натянуты сатиновые шаровары, ответили радушным «здрасьте», скользнули взглядами по явившемуся в класс гостю, каких, должно быть, перевидали немало.
Одна спросила:
— Штаны снимать?
Наталья Игоревна, подавив смешок, выразительно глянув на меня (ну, народец!), сказала:
— Да.
Объяснила:
— Второй курс, пятнадцать-шестнадцать лет. Вон те, справа, японки. Очень работящие!
Мне показалось, что я уже встречал в округе этих тоненьких узкоглазых девушек, гуляющих стайками вдоль набережной, тянущихся взглядами то к белому цветенью, то к буйной зелени, то к золотому, как сейчас, увяданью Нескучного сада по ту сторону реки.
И еще я подумал, что случившийся только что переход из класса в класс, из одной двери — в соседнюю дверь, из возраста в возраст, — что это перемещение в пространстве и во времени на удивление точно соответствует прихотливому течению моей книги, где нет единого поступательного хронологического русла, а всё идет то впрямь, то вкось, то вспять; где герои, достигнув старости, отнюдь не умирают, а вновь впадают в детство; где нету четкого разграничения персонажей — вот ты, а вот я, и не трожь меня! — потому что все мы, плоть от плоти, душа от души, наследуем и повторяем друг друга, лишь для порядка, для ясности, обозначая степени родства.
— Зинаида Анатольевна, — обратилась Наталья Игоревна к концертмейстеру, — продолжим…
И та, кивнув, тронула клавиши.
Нам принесли по чашке кофе, вазочку с печеньем, и это было приятным дополнением к беседе.
Но это было уже в другой раз, когда Акимов наконец-то вернулся в Москву.
— Знаете, — рассказывал он, — в моей жизни тоже не обошлось без приключений. Начать хотя бы с того, что я родился в Вене… да-да, именно там, в первом же послевоенном году, в сорок шестом. Мой отец, он тоже танцовщик, два года гастролировал там с Краснознаменным ансамблем песни и пляски, вместе с мамой. Там я и появился на свет… А много лет спустя, когда Большой театр приехал туда на гастроли, и я уже был солистом его балета, мэрия преподнесла мне букет цветов, очень торжественно, как уроженцу Вены…
Борис Борисович рассмеялся от души и не без удовольствия.
Я же поспешил записать этот любопытный факт в свой блокнот.
Странно — или, наоборот, в том не было ничего странного, — но, сидя за столом напротив художественного руководителя балетной академии, я вдруг ощутил себя помолодевшим лет эдак на полета.
Будто бы опять переместился в сорок шестой — в тот год, когда в Вене родился Акимов, — а я, первокурсник Литературного института, делал свои первые шаги в журналистике, имея на руках удостоверение внештатного корреспондента газеты «Московский комсомолец».
Еще не забылся навык: раскрытый блокнот, легкий карандаш, не слишком мучительные для собеседника вопросы, далекие от исповедальности ответы.
Это было совсем иным делом, нежели писательский надрывный труд.
Прежде всего потому, что там — в окаянной прозе, к которой ты будто бы приговорен. — всё лично выстрадано, выношено в сердце годами и десятилетиями, окроплено слезами, а уж после.
Здесь же не было нужды самого себя приносить в жертву.
Я был здесь всего лишь гостем. Гостем в балетной академии. Гостем в собственной молодости.
Вдруг вспомнилась фраза из этюда еще одной моей студентки-первокурсницы, объяснявшей, почему предпочла занятия литературой своим недавним опытам в газетном ремесле: «Журналисты пишут о чужих людях, а писатели — о родных». Сколько в этом восхитительной наивности, но, вместе с тем, как точно сказано!
Мои же нынешние ощущения как бы сопрягали одно с другим.
Да, я чувствовал себя журналистом, даже репортером, пытающимся с чужих слов нарисовать портрет человека, которого никогда в жизни не видел, и лишь совсем недавно — вот только что! — узнал о его существовании.
Но этот неведомый человек был мне родным, был частью меня самого, или же я был его частью, или мы вместе были частями, осколками, дребезгами одного целого, теперь уже исчезнувшего. И обрести друг друга — значило воскресить, вернуть того, кто исчез. Хотя бы так, хотя бы отчасти.
Я уже выполнил данное мне поручение: передал Акимову из рук в руки пакет, присланный мне из Лондона, большую фотографию, где он, долгогривый, как дьячок, или же, чтоб современней, как хипарь, стоял рядом с Тамарой Финч, Тамарой Чинаровой, моей сестрой.
И ему, повидимому, передались те же ощущения, что владели мной.
Он покачал головой, улыбнулся:
— Еще молодые: и она, и я… Ведь мы знакомы уже более тридцати лет! В шестьдесят восьмом я впервые был на гастролях в Лондоне, а она была нашей переводчицей. С тех пор и дружим. Я бывал у нее дома, в Литтл Болтонсе. Но она никогда не говорила мне о том, что у нее есть брат…
— Да она и не знала об этом. И я не знал. Понимаете…
Я опять завел речь про то, как с детских лет считал своей сестрой Тамару Туманову, и как передал в Беверли Хиллс с композитором Дмитрием Тёмкиным ее детские фотографии, а она, ответно, передала свой взрослый портрет в лебединых перьях Одетты-Одиллии, уже в расцвете своей сценической и экранной славы, с дарственной надписью, но почему-то ни словом не обмолвилась о том, что эта девочка на снимках — вовсе не она…
Рассказывая, я пристально наблюдал за выражением лица своего собеседника.
Ведь теперь-то я уже знал, что Тамара Туманова — это очень громкое имя в искусстве, в балете, а Тамара Чинарова, Тамара Финч — это не самое громкое имя.
Именно так объясняла диспозицию моя сестра в одной из первых наших бесед. Может быть, она не исключала и того, что я намеренно клеился в братья к более знаменитой балерине.
Однако лицо Бориса Акимова, покуда я вел свой рассказ, оставалось до странности безучастным.
— Знаете, — сказал он потом, наклонясь ко мне и почему-то понизив голос, — я никогда ничего не знал, не имел понятия ни о какой Тамаре Тумановой. Ведь в Советском Союзе не больно-то распространялись о звездах русской эмиграции, их попросту замалчивали, будто их и не было…
Я торопливо записывал эту речь в свой репортерский блокнот, переплетенный в синюю кожу.
— Знаете, от кого я впервые услышал имя Тумановой? — он поднял палец, взывая к моему вниманию, чтобы я тоже услышал то, что когда-то услышал он. — От Тамары Финч! Это она рассказала мне о своих подругах по балетной студии в Париже: о Тамаре Тумановой, об Ирине Бароновой, о Татьяне Рябушинской. Все эти имена я впервые слышал от нее. И она ведь об этом не только рассказывала своим друзьям — она публиковала статьи в журналах, выступала с докладами…
(Когда я перескажу Тамаре по телефону этот разговор с Акимовым, она откликнется не без горечи: «Ну, и кому теперь всё это нужно?»).
А он продолжал:
— Потом, правда, все лишь об этом и судачили: ах, Анна Павлова, ах, Тамара Карсавина, ах, Нижинский, ах-ах! Как обычно у нас: будто бы до этого ничего своего и не было… Разные ловкачи стали лепить один за другим спектакли с лейблами: хореография Дягилева, Баланчина, реконструкция постановки Фокина. И везли их показывать всему свету!.. А кто открыл, что это сплошная липа? Тамара Финч. Ведь она, может быть, последний человек, который своими глазами видел балеты Фокина, Дягилева. Она не только видела, но и сама танцевала в них — еще девочкой…
(«Ну, и кому теперь всё это нужно?»).
Не скрою, что мне было очень лестно слышать всё это в стенах Академии хореографии.
Хотя я и был здесь всего лишь репортером.
Кофе было выпито, печенье я срубал до крошки, очень вкусно.
— Теперь в класс? — предложил Борис Борисович.
— Да, конечно.
И опять, теперь уже с Акимовым, я шел по этим коридорам.