Ницше и нимфы - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гром ли медленно и раскатисто плетется за молнией, или боги бросают кости на круглый стол Земли, пытая мою Судьбу?
И тишина — как будто в жизни веха.Иду наверх. В душе такой подъем.Кричу, пою, чтобы услышать эхо,Но мне спросонья отвечает гром.
Печать четвертая — Голос Суламифи.Клятва положена на мое сердце медом и молоком под языком твоим, о, мой возлюбленный, ибо любовь моя — замкнутый сад, запечатанный источник.
Голос Суламифи из «Песни Песней», рвущий сердце царя Соломона, — в самые тяжкие минуты моей жизни звучащий в душе.
Положи меня как печать на твое сердце, как печать на твои руки, ибо сильна, как смерть, любовь.
Печать пятая — Поэты и море.Я ведь тоже поэт, и знаю стихам своим вес и цену.
Стихи, легко держащиеся на поверхности вод, излагаю на бумаге. К сожалению, в них я недалек от виршеплетов, чьи лучшие мысли — некая смесь из похоти и скуки.
Стихи же, отягченные тайной, освященные болью души, уплывают вглубь моего сознания и погаснут вместе с ним.
Мельтешением призраков чудятся мне звуки их арф.
Бессмертны звуки единственной в мире арфы — царя Давида, рожденные совершенным им грехом прелюбодеяния и раскаяньем.
В мире поэтов множество. Павлиньему тщеславию они учатся у моря.
Ведь море — павлин из павлинов, распускающее радужный хвост, осененный небом и солнцем.
С ним в этом преуспевают соревноваться разве лишь Нимфы, мастера играть веером брызг, подобных серебру кружев. Но как только радуга погаснет, оборачиваются они молодыми бабёнками, часто слишком напористыми и прилипчивыми.
Это я познал на собственном опыте.
Но я знаю, что ночью дети растут во сне, мальчики летают, Нимфы испытывают тоску по детям, которых им не суждено родить, а расторопные бабёнки пускают слезу, ибо им снятся их еще не рожденные дети.
Печать шестая — Танец и танцорСинкопа, затакт, — все тело, как натянутая струна, как наклон замершего бегуна за секунду до того, чтобы рвануться вперед, иначе упадешь, как заложник неудавшегося внутреннего порыва к полету.
В несовпадении с ритмом, в запаздывании скрыта музыкальная пружина моей никогда не замирающей души, живущей в стихии танца.
Замрет душа — будто и вовсе не существует. Бывает и такое — чурбак чурбаком.
Именно, запаздывая в ритме, я открыл тебя, моя любовь.
О, как мы огрузли, как весу подвластны,Себя самого волочишь, как в тисках,Все кажется четким, обычным и ясным,И путано тяжким — до боли в висках:Где лестница в тайну? Где в полночь ступени?Вот — листик, вот — камня зазубренный край.Но лист не укажет, где корень растений,И камень не прячет расселину в рай.Потеряна нить лабиринта. Все длинно,Все вкривь или в кровь, вопреки, невпопад:Потянешься к солнцу — наткнешься на глину,Взметнешься фонтаном — обрушится град.Мир тяжкой ношей сгибает, объемлет,Сбивает. Но будем упрямей и злей.Я знаю, в руках и ногах наших дремлютЖгуты затаенных и алчущих змей.Ну что вы толпитесь гурьбой на поляне,Стихией опасной вам кажется пляс?Мы в музыку грянем, мы души помянем,Сожженные пламенем скрипок до нас.И змеи проклюнутся гибко из плена,И вот она — пляшущих тел карусель:Как в скважине ключ — повторяет мгновенноЛюбую извилину, скважину, щель,Что, кажется, вдруг — в сочетанье случайном —Сойдутся тела, и движенье, и бег —И дрогнет земля, и раскроется тайнаИ неба, и бездны, и жизни — навек.Какая раскованность — рук мановенье —И свет в лабиринты, и найдена нить,И тянется к солнцу любовь, как растенье,И горечь на счастье легко заменить.Ах, танец — раскованность нежных агоний —Другого себя уловить и узнать,А он убегает — погоня, погоняЗа тем, кто из нас ускользает. ДогнатьИ слиться с собой, ослепительно легким.Бессильно и сладко летит голова.О, как не хватает нам сердца и легких.А танец лишь только вступает в праваИ мертвою хваткой берет за загривокИ пламенем дышит, взахлеб, через край.Ах, лист — это ткани небесной обрывок,Любая расщелина — в юность и в рай.Проверить, проверить в бессилье блаженном,Что танец — прозрений божественных нить,Что можно, что можно в движенье мгновенномВнезапно весь замысел мира открыть.Уже проясняются в тайном заклятьеСтупени небес, а пока, а пока…Но где вы, но где?Лишь танцуя в закате,Безмолвные катят, кадят облака,И звезды ли, птицы в немом кувырканьеНа луг, что слепым ожиданьем лежит,Вдруг падают вниз задохнувшимся камнем,И сердце горошиной в горле дрожит.
Слова сами выкликают из подсознания звучные рифмы, внутреннюю перекличку звуков, раскрывающихся в аккорды, контрапунктические стечения, и тогда обычный словесный текст обнажает скрытую музыку подтекста.
Это очаровывает самого творца, пальцы которого способны вслепую, подходящую мне — на три четверти слепцу — нащупывать цепочку слов, как на клавишах, и тогда эта словесная цепочка начинает звучать для меня музыкой.
Другое дело, сумею ли донести ее слушателю-читателю, но самому мне это доставляет невероятное наслаждение.
Впервые, после черной полосы дней, я ощущаю истинное счастье.
Слова струятся темной медовой густотой виолончелей, струнным лесом скрипок, медлительностью меди, сияющей в раннем детстве раструбами скопления духовых инструментов — труб, валторн, черным лаком кларнетов, гобоев, оранжевой лакировкой фаготов.
Сами собой стихотворные строки уходят в память, не ложась на бумагу. Если буду жив, предам их бумаге, но знаю — вряд ли это случится.
Это уйдет со мной в небытие, как самое тайное и самое главное, которое несет в себе неизреченную нечаянную радость исчезновения.
Печать седьмаяШорох желтых пространств. Воздух млеющ и мглист.Облаков тягуче влаченье.И в стеклянных стеченьях прозрачен и чистТемный голос виолончели.Среди стряпанья, стирки, белья и ковров,Бочек, пней, палисадов, качелей —Звук ли тайны, звучанье нездешних миров —Темный голос виолончели.Жизнь светла и прекрасна. И только одна.Сбрось же ханжеские облаченья.Смерть как сфинкс. И в песочных часах тишина,Темный голос виолончели.Гриф могуч, как хребет дальней горной гряды,От глубоких дрожит извлечений.Замер сад. И планеты висят, как плоды,В темных струях виолончели.Ну, так будьте свободны. Разрушьте покровПреклонений и жалких влачений.Полночь. Мир сотрясен. И пульсирует кровьВ темных струях виолончели.
158По ту сторону трех частей «Заратустры» стоит возникнуть пустоте в душе, в нее тут же прорывается жажда странника к дороге, и несет меня из Ниццы, вдоль побережья, минуя Геную, Парму любимого моего Стендаля, с высот Аппенинских гор к равнинной Ферраре, через Ровиго и Падую — в Венецию.
Любовь к этому городу, несмотря на весенний гнилостный дух апреля, веющий с моря, во мне не слабеет.
Хорошему настроению способствует прослушивание комической оперы «Венецианский лев», написанной моим другом Петером Гастом.
Я особенно люблю блуждать по лабиринту узких улочек, подолгу стоять на мосту Риальто, следя за скольжением гондол, и легкое головокружение ощущается мной как воспарение над этим, колеблющимся, подобно мареву, размывающему желток солнца молочным туманом, городу.
Я под ливнем полночным стою на мосту —В мимолетно струящейся чаще.Золотистые струи летят в высотуНад поверхностью вод дрожащей.В темноте колоннад, молча, прячется люд.Подо мной — в полной свежести яме —Опьяненные ливнем, гондолы плывут,Чуть помигивая фонарями.И души моей струны в сумраке томЛовят песнь высоты и дола,И от счастья дрожат. Но услышит ли ктоЭту тайную песнь гондолы?
Я твердо стою на мосту, погруженный в мимолетность тьмы, ливня, над текучестью вод канала Гранде, и легенда о медленном погружении Венеции в глубины моря воспринимается мной, как доказательство ее долголетия, если не вечности.
В середине июля я, все же, уезжаю в прохладные высоты Сильс-Марии, а в сентябре, испытывая боль в душе, нехотя направляюсь в Цюрих на встречу с сестрой. Только в поездах, как всегда, душа моя пробуждается к жизни.