Ницше и нимфы - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В философии — судьба твоя. Эта мысль не оставляет меня с момента, как я начал писать эту книгу, предполагаемое название которой — «По ту сторону добра и зла». Она, эта мысль, не сдвигаемым столпом света ночью и дымным днем, какой служил маяком иудеям по выходу из Египта, бросает блики на выводимые мной с трудом буквы.
Сегодня в Европе, под давящей пятой тьмы и муштры Бисмарка, столп этот видится немногим.
И за это Европа поплатится. А я подобен Кассандре: вижу, страдаю, но помочь не могу, ибо отлично знаю слабость начертанных на бумаге слов.
Я и не заметил, как вернулся домой, двигаясь подобно сомнамбуле, свалился на постель, не ощущая перехода от бдения ко сну. Опять возник голос, опять возникли три двойника в позах — Я, Ты, Он. Голос шел с трех сторон, но это, явно было эхо собственного моего голоса. Он троился, как троится изображение в моем расстроенном зрении. Голос рвался из горла, вопреки моему желанию.
Бей топориком в Мой пьедестал…
156Если, все же, есть Бог, которого я с такой демонстративной жестокостью отрицаю, то Он тайно споспешествует мне, нашептывая днем и особенно ночью в изводящем душу мою сне:
«Пиши, бей своим топориком в Мой пьедестал. Это лишь более укрепит его: Меня будут сбрасывать с него, и ставить обратно бессчетное число раз.
Вечность возвращает все, подобно бумерангу. Тебе же назначено идти по лезвию того обоюдоострого меча Ангела, охраняющего дорогу в Рай, который, вопреки твоему отрицанию, существует. Именно, это лезвие приведет к рекам крови, и не в отдаленном будущем, а в надвигающемся столетии, ибо озверевшие массы с пониженным сознанием, забыв про Меня, будут рваться в этот Рай, убивая друг друга. И во всем обвинят тебя, ибо ты открыл ящик Пандоры, но намерения твои были благими. Ты хорошо знаешь, куда они ведут.
Два Ангела женского рода оказались на твоем пути. Одна вышла из того же чрева, что ты, Ангел зла, служанка Дьявола, которая тебя погубит. Другая — Ангел добра, но ты не смог ее удержать.
Ты слишком близко подобрался к корню жизни и Сотворения. Именно, поэтому тебе не будет дано ни любви, ни детей в непознанном тобой счастливом ослеплении жизни, ибо ты коснулся темной подкладки мира, а этого Судьба, над которой даже Я не властен, не прощает.
В своей самоубийственной гордыне ты замахиваешься на Мое место. Но даже Я, сотворив этот мир из Ничто, не мог представить, куда его понесет кривая.
Я, по крайней мере, хотя бы стараюсь сохранить это хрупкое Бытие. Ты же замахиваешься на то, чтобы превратить этот мир в Ничто, вернуть в хаос, из которого Я его вывел. Но мощь Божественного жеста, изобразить который оказалось лишь под силу кисти Микельанджело, невероятна. И удары твоего топорика подобны комариным укусам. Я знаю страдания твоей „души“, которую ты с таким жаром самоубийцы отрицаешь, твоей души, которая смертельно вздрагивает, слыша глухие удары надвигающейся Судьбы.
Но ты обречен.
Единственный раз Я протянул палец Адаму и тут же отнял руку. Ты выделен силой данного Мною тебе разума. И Я протягиваю тебе палец на прощанье.
Ты мстишь Мне за обнаружившийся, как тебе кажется, обман, но мстишь, как льстишь, сам этого не замечая. Но Я, как сказал Тертуллиан, покрываю и твое неверие».
И тут я закричал: — Не исчезай. Ты, не знаю имениТвоего, именем Твоим прошу, я, обреченный исчезнуть без продолжения рода по Твоей милости, ответь, почему Ты в случае с Авраамом спас его сына Исаака, подсунув овна, а своего сына послал на распятие?
Сними меня с этого креста, ибо всю жизнь свою я чувствую себя Распятым. Не исчезай.
Ответа не было. Сон прервался, словно продолжение его смерти подобно.
На грани потери сознания мелькнуло: кажется, пронесло?
Пронесло ли?
157За окном день в самом разгаре. Зимний холод валит ниц всю Ниццу.
Надо скорее к морю. Это бесконечное водное пространство сродни прервавшемуся сну. Оно встает неким противоядием.
С отчаяньем или просто отчужденностью сижу я на набережной, и внезапно охватившая меня алчность к раскрытию феномена пессимизма и надвигающегося на мир нигилизма кажется мне в сумерках ушедшего сна воистину загадочной.
Может ли этот сон вернуться, вызванный жаждой повторения, как всего в этом мире, именно так, как это было и есть?
Но то, что сейчас открылось мне и начинает все более обретать силу, — воистину каталептический перелом — к истинно трезвой оценке сущности жизни, все более усиливающийся, непреодолимый вал, упрямо сбивающий с ног, чтобы окончательно и прочно поставить на ноги.
Вот только как вылечить эту незаживающую рану — Распятого, еврейского раввина, в кои веки возомнившего себя Спасителем, Иисусом, как и я, ничтоже сумняшеся, возомнил себя новым Богом. Но перед кем я мечу бисер?
Да я просто неприемлем, как мерка и пример, толпе — усиливающемуся символу надвигающегося века, я — обретающийся в бездне страдания.
Глубокое страдание несет в себе глубокое благородство такой чистоты и силы, что является уделом одиночек, обреченных нести непосильный груз великого, но неосуществимого грядущего.
И что с того, что я пишу книги, столь ясные, истинные учебники грядущего, которые абсолютно непонятны миллионным массам нерадивых школяров.
Уверен я в одном: имя Ницше, его книги будут будоражить мир, как звучащие издалека трубы Страшного суда. Они изменят духовный баланс мира. И уже невозможно будет вернуться в отброшенное в забвение прошлое с легковесной лживостью науки, позволяющей разговляться стадному племени профессоров.
Я выступаю истинным защитником великих людей, отличающихся глубоким благородством страдания, из редкой породы, которая навела меня на мысль о «Сверхчеловеке», таких, как Байрон, Лермонтов, шекспировский Гамлет, скрывавших свои страдания и одиночество под маской высокомерия и цинизма.
Я-то знаю толк в этом.
«Не слишком ли много ты мнишь о себе», — мелькнуло за всем потоком мыслей.
«Ах, так?» (Кто это произнес, кто?) — Значит, надо продолжать. Можно убеждать себя, что главным моим трудом, истинной данью романтизму, поддерживающему дух человечеству, с такой покорностью идущему в силки равнодушия, отупения, непрекращающегося размягчения мозга, является мой «Заратустра».
Эти шестнадцать глав его третьей части вылились — без излишней скромности могу сказать — истинным шедевром.
И часть эту в январе тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года замкнули семь печатей.
Семь печатей — на сердце
Печать первая — Тучка золотая.Кто более близок к пророчеству, — человек, идущий по воде, или человек, летящий по воздуху?
Или легкостью ходьбы по воде и летучестью движения по воздуху они обязаны сердечной тоске?
Не могу забыть стихи великого русского поэта Лермонтова, которые вначале перевела мне Лу, а затем я нашел в книге его переводов, но звучат они во мне ее голосом и освещены ее печальным взглядом.
Ночевала тучка золотаяНа груди утеса-великана.Утром в путь она умчалась рано,По лазури весело играя.Но остался влажный след в морщинеСтарого утеса. ОдинокоОн стоит, задумался глубокоИ тихонько плачет он в пустыне.
В те минуты, когда она читала мне эти стихи, ее облик, взгляд, голос, приязнь, душевная близость — казались мне обещанием этого дорогого мне существа, воистину, тучки золотой — не оставлять вершины утеса.
Печать вторая — Дыханье бальзамическое смерти.Среди могил, не подавая вида, что под ногами дремлет старина, мы говорим: исчезла Атлантида, — в неверье тайном: а была ль она?
Во тьме времен понять наш дух бессилен —вино иль кровь засохли в сколах лет?В могильных кипарисах стонет филин,слепой хранитель предстоящих бед.И вырвавшись внезапной круговертью,приносит ветер, пепелен и глух,дыханье бальзамической смертииль вечности печально сладкий дух.Бесформенны, безлики, многогорбны,вернулись храмы в изначалье глин.Но в запустенье высоки и скорбнывосточные развалины руин.Мы с ней сидим на гибельных ветрах,на жизнь легки, на радость мимолетны,и вечности бесшумные полотнав ночь развевают наш бездумный прах.
Печать третья — Земля — круглый стол богов.Приближается гроза.
Я далеко отошел от своего высокогорного пристанища — Сильс-Марии.
Сверкнула молния слепящим бивнем.В мгновенье я промок под тяжким ливнем.
Гром ли медленно и раскатисто плетется за молнией, или боги бросают кости на круглый стол Земли, пытая мою Судьбу?