Ницше и нимфы - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже в этом я единственный и неповторимый среди мировых философов, ну, быть может, после Эмпедокла. Ища спасения в момент, когда ослепительная прямота истины пронизывала меня до костей, я в испуге приседал на корточки и уползал в тень. Я ощущал даже не полное одиночество, а абсолютную безопорность.
Волосы шевелились гибельностью последнего провала в бездну. Наступала беспросветная тьма. Являлась ли она концом или, все же, лишь предтечей смерти? Или это и есть безумие?
Успокаивало море, сливающееся с небом. Каждый раз, возникая перед моим взором, куда бы я не обращал свои стопы, оно преследовало меня спасительной альтернативой — Бесконечностью, которая тщится заменить Бога.
Это облегчает, но не спасает.
А пока, дрожа от холода и серых, тяжело вздымающихся морских пространств, я пытаюсь убедить себя в крайней степени моей жизнерадостности, вовсе не зависящей от каких ни было снов, жизнерадостности, утверждающей себя вопреки всему: ужасному состоянию здоровья, души, погоды, неблагополучию мира, грядущим катаклизмам.
167К моменту завершения четвертой части «Заратустры» возбуждение достигает опасной черты, бессонница изматывает. Встаю с постели в пять утра, выпиваю чашку какао и сажусь за работу, в нетерпеливом, убивающем меня, ожидании первого крика проснувшегося ребенка, которых достаточно в этом пансионе. Грубые громкие голоса соседей забивают внутренний Голос мысли, чьи тончайшие нюансы стираются зычностью гортаней обитателей пансиона, вообще не приученных к тихой беседе и уважению себе подобных.
Несмотря на то, что проживание в пансионах и дешевых гостиницах дается мне ценой интеллектуальных потерь, но представить себе иное окружение не могу.
Потворствую своему дурному вкусу, украшая мое логово красно-бурыми обоями и голубым покрывалом постели, остатками убогих гарнитуров, без картин и цветов, но с громоздким комодом в углу.
Отдыхаю, прогуливаясь по набережной в сопровождении молоденькой умной девушки, недавно защитившей диссертацию, еще одной питомицы Мальвиды фон Майзенбуг, присланной ею — заботиться обо мне, — Резы фон Ширнхофер, и каждый раз останавливаясь, указываю вдаль, на остров Корсику, где родился человек, являющийся для меня олицетворением воли к власти, — Наполеон.
Реза, в общем-то, поборница моих идей, деликатно напоминает, что, все же, все великие авантюры этого человека стоили Франции, да и всей Европе миллионы жертв и, главным образом, юных жизней пусть и поклонявшихся ему, как богу, солдат.
Явно смущенный тем, что сморозил, не подумав, глупость, сказав, что легенды всегда стоили большой крови, предстаю перед ней, вопреки самому себе, кровожадной фигурой и еще добавив с ноткой гордости, что у меня пульс такой же медленный, как у Наполеона.
Как всегда, не могу усидеть на месте. Меня снова потянуло в Венецию, к Петеру. Этот, кажущийся эфемерным, город, именно, этим успокаивает меня.
И вовсе не смущает повышенный интерес к моей особе со стороны повсюду толпящихся туристов, обращающих внимание на мои одежды — черный сюртук и белые холщовые шорты, и, главное, мощно разросшиеся усы.
Меня, естественно, принимают за француза, ибо всегда видят в моих руках французские газеты и книги на французском языке, и это мне нравится. Почти всегда со мной Стендаль.
Новелла друга его, великолепного писателя Проспера Мериме, — «Кармен» — согревает мне кровь, которая, не сомневаюсь, — польская, столь же горячая и свободолюбивая, полная страсти, экстаза, независимости. Для меня Кармен — идеал женщины, бросающей кольцо к ногам Хосе и умирающей от удара его кинжала.
Вероятно, все же, цыгане — это оставшиеся в мире потомки Диониса.
Потому их пламенная сущность так не по нраву ленивым немецким душам.
Опять на меня нападает мигрень до кровавой рвоты, температура, озноб и, главное, бессонница. В жажде хотя бы на пару часов погрузиться в сон, за эти два месяца в Венеции выпиваю более пятидесяти граммов хлоралгидрата.
Как всегда, тщетно пытаясь спастись, убегаю в Сильс-Марию.
В стихии ливня.
168В объемлющей меня тишине травы шелково шелестят под щелканье нетерпеливой пичуги.
Ливень обрушивается на меня неожиданно, захватив посреди прогулки по знакомой горной дороге. Внезапно вокруг темнеет, резко опахивает свежестью, тяжкие глыбы облаков цепляются за кривые стволы низкорослого дубняка.
Ослепительна лиловая вспышка, кажется, в двух шагах от меня. Гром такой силы, что я вообще его не слышу. Шквал воды рушится с высот с такой внезапностью, что я едва успеваю ухватиться за ветки выскальзывающего из рук деревца.
Земля оплывает из-под ног. Я внутри грозы, прямо в тучах.
Вот облако чуть сместилось, видны провалы, и в каждом — по водопаду, несущему камни, дерн, глину. Кажется, еще миг, и весь лес, вместе с корнями, землей, мною, сползет и канет в реве падающих вод.
Наверно, так выглядел Ноев потоп.
Был бы я в паре, а то один-одинешенек.
Ливень столь же резко, как начался, ослабел.
В какой-то просвет даже проглянуло закатывающееся солнце. Промокнув до нитки, отряхиваясь, как пес, купаюсь в волнах озона.
Каким великолепием встречает меня природа в этом сказочном месте. Сухие промоины, вмиг взбухшие потоками, никак не могут успокоиться.
Ливень прекратился, но облака не расходятся до самых сумерек.
Предвкушаю удовольствие, когда сброшу с себя все промокшее тряпье, погуляю вдоволь нагишом по моей комнатке, которая от частого пребывания в ней в последние годы, словно бы приросла ко мне, подобно раковине.
Затем уплыву в сон, в котором будут течь шипящими по камням змеями потоки.
Кажется, этот двухэтажный дом, осветившийся солнцем, возникшим на миг в облачном разрыве, улыбается вернувшемуся своему старому знакомому, отогнав от него тень.
Несколько деревянных ступеней ведут на второй этаж, затем, по коридору в первую дверь налево. Распахиваю окно. Волна озона омывает комнату.
Обои — моя слабость. Следует их сменить. Зажигаю настольную лампу, сажусь на софу, обитую синей тканью с цветами, у письменного стола. На нём лежат, со времени предыдущего посещения, а, может, со времен Всемирного потопа, хранимые временем, сухими стенами ковчега, уже покрывшись вековой пылью памяти, груды исписанных листов рукописей. Они придают этому логову облик пещеры отшельника и летописца, в которой он прячет от мира оттиснутые корявым почерком полуслепого человека мысли, подобные динамиту.
Если этот динамит обнаружат до скончания дней, он взорвет мир в дни Страшного Суда. В общем-то, это всё — черновики, в которых у меня нет охоты копаться, хотя в их груде скрыты, по сути, готовые книги, требующие лишь стилистической чистки и, главное, моей подписи, подтверждающей авторство, чтобы выпустить их в мир, как вольных птиц.
Но что-то, все же, мешает мне их завершить, и останутся они здесь до следующих наездов, а, вполне возможно, и после моего ухода из жизни.
Мягкий свет настольной лампы навевает дрему, и это лишь признак, что мне не уснуть. Амальгама зеркала от наезда к наезду все более оплывает, и, вглядываясь в него через эти промежутки времени, в которых я здесь отсутствовал, я все меньше себя узнаю, разве только усы выдают меня.
Кажется, в полумраке прибавилось толпище колышущихся теней. Прибывают привидения отошедших лет, прибивая меня к стене, но в дверях незыблемо стоит силуэт все еще любимой мной Лу.
Стены в квадрате этой маленькой комнаты продолжают догонять друг друга, но, как ни странно, здесь, в пространствах альпийских высот, это даже как-то успокаивает.
Сколькими удивительными мыслями на узкой этой кровати одарил меня невидимый, ненавидимый мною Бог, так и не сумевший выжать из меня хоть капельку благодарности, даже за то, что рукописи в чемодане, которые таскаю повсюду с собой, не промокли под этим ливнем.
После освежающих волн озона птицы то ли радостным, то ли печальным гомоном провожают закат солнца. Пришел хозяин поприветствовать и предупредить, что не стоит уходить даже на небольшую прогулку, ибо дождь может возобновиться каждую минуту. Выглядываю в окно, на вьющуюся по склону горы тропу, теряющуюся в гуще деревьев. Если повернуть голову к стене, виден отклеившийся угол обоев, обнаживший прежние — зеленые и синие.
Снова пошел дождь, слабый, жаркий, июньский, почти сухой, зовущий в дорогу.
Знакомый луг, ведущий до озера Сильваплан, обдает волнами брызг, густыми ароматами трав и цветов с привкусом горечи, приносимым порывами ветра.
После очищающего ливня, очерк гор, кажется, высвечен изнутри мягким розовым отражением заката.
Всегда, после возвращения в Сильс-Марию, направляясь к Черному камню в часе пути от дома, я волнуюсь, найду ли его, не привиделся ли он мне, то ли во сне, то ли в галлюцинации. Еще полтора часа добираться до заветной скалы, у которой поразила меня мысль о Вечном возвращении того же самого, тайного, но определяющего всю мою жизнь, чувства фатальности, любви к Случаю, лишь обставленному подвернувшимися обстоятельствами — удивительно раскрывающей объятия одинокому отшельнику Природой и незабвенным именем Стендаля, с единственной разницей: его мучило после сорока лет отсутствие детских голосов, меня они в том же возрасте, ныне, выводят из себя. Это лишь говорит о глубоко вкорененном в мою душу эгоизме.