Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подлец! Люди головы кладут, а ты из-за дрянных кустов слезы проливаешь!
— Люди растут быстрее, чем лес, — сказал тогда он, и Чибирас замахнулся во второй раз, но почему-то не ударил, передумал.
Они оба стояли молча почти до утра, пока огонь начисто слизал весь молодняк, и Винцас понял, что для человека не может быть ничего страшнее, чем видеть, как гибнет его долголетний труд. Неизвестно, о чем думал Чибирас, собственными руками подпаливший лес, но и он был подавлен, избегал взгляда Винцаса и несколько виновато сказал:
— И впрямь получается, как у того змеелова: за день трех гадюк убил, а вечером, гляди, опять все живы…
И теперь при виде падающих одно за другим, приговоренных к преждевременной смерти деревьев он почувствовал, как снова открывается рана, но молчал, стиснув зубы, — его крик не поможет и ничего не изменит, тем более что лесорубы тут ни при чем, он сам выделил делянку неподалеку от речки, будет легче вывезти, и в лесхозе приказал так сделать. По всей широкой полосе стучали топоры, визжали пилы — и падали, падали деревья, сотрясая скованную морозом землю, наполняя звоном столетнюю пущу. К обеду открылась широкая, белеющая пнями просека, а мужчины обрубали сучья и охапками тащили их в кучи, ломами катили бревна; покрикивая, грузили их на сани и везли к реке. На поляне, словно в погожий день на базарной площади городка, пахло опилками, конским потом и мочой. Он шел от одних лесорубов к другим, вымеривал, записывал, кто сколько вырубил, а утренняя мысль, словно тень, не отставала от него: на что может надеяться литовский мужичок, когда берет винтовку и отправляется убивать своего соседа, такого же мужичка? Он вообще не мог понять, как человек может лишить жизни другого человека. Разве что защищаясь, оберегая свою жизнь, он мог бы поднять руку на другого. И то еще неизвестно… Уж лучше отойти, уступить дураку дорогу, лишь бы избежать кровопролития.
На вырубленной поляне мужчины развели костер и устроились кружком, словно на маевке. Он тоже подошел, постелил порядочную охапку веток и расположился полулежа рядом с Ангелочком и его напарником Кучинскасом из соседней деревни. Лесорубы шуршали пропитанной жиром бумагой, доставали сало, холодное вареное мясо, толстые краюхи домашнего хлеба, бутылки молока и жевали, набив полный рот. Достал и он свою закуску.
— Двигайся сюда, лесничий, — пригласил Ангелочек и жестом показал на домашнюю колбасу, разложенную на газете.
— Спасибо, — Винцас, не трогаясь с места, краешком глаза наблюдал за Кучинскасом. Крепкий мужик. Не в каждую дверь пролезет. И зубы крупные, лошадиные, такими и зубец бороны перекусить можно. В позапрошлую зиму он остался вдовцом с двумя дочками, а с прошлой осени его лошадь чуть ли не каждый божий день у забора Ангелочка стоит. А сам Ангелочек трусит по деревне от избы к избе и каждому сообщает:
— Сегодня ко мне не приходите. У моей Юзите гость.
Так откровенно и выкладывает, без всякого стеснения и стыда. И бежит с той же вестью к другому соседу, провожаемый злословием и насмешливыми взглядами всей деревни. А совсем недавно, когда деревенские бабенки рассмотрели пополневший стан Юзите, а мужики чуть не забодали пальцами Ангелочка, он, счастливый, улыбался до ушей:
— Неважно, чей бычок, главное — чей будет телок.
Другой бы на его месте неизвестно что натворил, может, жену забил бы до смерти, а он радуется, словно дурачок найденной стекляшке. И теперь не с кем-нибудь, а с Кучинскасом в паре деревья валит; оба решили сообща разверстку выполнить, хотя Кучинскасу выделено значительно больше. И вообще Ангелочек придурковатый какой-то. Глядишь, боронит картошку, вдруг бросит все, бегом мчится в избу, побудет там немного и снова к оставленной бороне бежит. И с пахотой, и с другими делами у него так. Ни с того ни с сего бросает все и летит в избу. Вот и зубоскалят над ним люди:
— Ты, Ангелочек, небось и с бабой так: бросаешь, не доделав задуманное, и за другое хватаешься. Вот и не получается у тебя потомства.
— А ты, паренек, не переживай из-за моих деток. Наступит времечко — будет и дите.
И слова позлее от него не услышишь. Всех только ласково, только нежно называет, для каждого теплое словцо находит. За то и нарекла его деревня Ангелочком, хотя настоящее его имя Анелюс.
— Всухомятку, лесничий, не лезет, — улыбается Ангелочек. — Говорю, а не подскочить ли в деревеньку, поискать капельку?
— И вечером успеется, — говорит Винцас, почему-то хмурясь.
— Вечером так вечером, — соглашается Ангелочек, а кто-то из мужчин бросает:
— Вечером, лесничий, не переступишь его порога — гости будут.
Винцас видит, как кровь густой краской наливает крепкую шею Кучинскаса, пятнами покрывает щеки, но он не отзывается, даже не оглядывается в ту сторону, жует да жует могучими челюстями, будто этот камушек и не в его огород брошен. Зато Ангелочек просто вспыхивает:
— Не суй носик между чужой дверцей, а то прищемят и придется штанишки сушить. Вроде и умным человеком был, а такие некрасивые коготки показываешь.
Мужчины хихикают, давятся куском, а Винцас чувствует, как неудержимо нарастает досада. За всю жизнь ни разу не поднял руку ни на своего, ни на чужого человека, а тут так и хочется смазать по роже и этому хаму, и Кучинскасу, и самому Ангелочку. Он встает с кучи ветвей и уходит прочь, в чащу леса. Бессонная ночь тупой болью отдается в висках и свинцовой тяжестью наливает ноги. На озаренной солнцем поляне он высматривает старый почерневший пень и садится. Солнце щедро гладит его лицо, голые руки, оно согрело бы и душу, сбрось он не только полушубок, но и собственную шкуру. Вот так сидел бы день, месяц, год, ни о чем не думая, не сокрушаясь, чувствуя лишь это усыпляющее головокружение, полностью сливаясь с миром, со всеми чувствами и ощущениями бросаясь в объятия природы, в которой господствует такая благодатная гармония. Нет, вряд ли существует эта гармония, и тем более благодатная. Кто знает, что услышали бы мы, если б в один прекрасный день чудесным образом взяли да заговорили великаны деревья, звери и птицы, если б заговорили рыбы и муравьи, если б раздался голос прорастающей травы и стоны крохотных насекомых… На листья деревьев набрасывается тля, ее поедают божьи коровки и муравьи, божьих коровок — птицы, птиц подкарауливают звери… Сильный убивает слабого, и так испокон веков. Его мысли пядь за пядью приближаются к главному, но его внутренний двойник преграждает дорогу: выбрось из головы такие мысли, к добру они не приведут, нельзя искать в природе оправдание человеческим страстям и поступкам, потому что человек тем и отличается, что может взвешивать и свои мысли, и свои поступки… Даже самые потаенные, никому не высказанные мысли и чаяния. Надо все выбросить из головы. Все! Лишь бы они поскорее переехали в свою избу, лишь бы подальше с глаз, чтобы кончилась эта невыносимая мука, не прекращающаяся ни днем, ни ночью… Ах, Агне, Агне, кто и за какие грехи послал тебя на мою голову!
На делянке снова просыпаются пилы и топоры, но деревья ударяются о землю без скорбного гула, без резкого треска ветвей, приглушенно, как далекий выстрел орудия. Винцас поднимает голову, оглядывается, словно разбуженный от сна. Вокруг пня лежит потемневший, усеянный сосновыми иголками снег, только с южной стороны он уже подтаял, и в этом месте сочно зеленеет брусничник. Он ерошит, теребит приникшую к пню лежалую прошлогоднюю траву, видит листики земляники. Срывает один, вертит в пальцах, кладет в рот… и переносится в знойный летний полдень на пологий склон Версме, где высокая трава и сладость душистой ягоды… Видит Агне, босоногую, в светлой ночной рубашке… Ее распущенные волосы падают на плечи, а ему так хочется протянуть руку и погладить светлые, будто обесцвеченные солнцем пряди. Он протягивает руку к зеленеющему можжевельнику и кидает в рот горсточку темно-голубых ягод. Ягоды высохли, осталась лишь кожица и твердые зерна семян — в зимние морозы ягоды подмерзли и теперь терпкой сладостью разливаются во рту. Он жует ягоды можжевельника и думает: как жить дальше, как вновь обрести это ясное душевное равновесие, когда даже сороковая весна приносит истинную радость, праздник возрождения, нестихающий трепет сердца, зарождающийся с возвращением птиц и не умолкающий все лето, пока не раздастся грустное пение скрипок стрекоз на жнивье и в кочках увядающей травы под окнами… Ничего подобного эта весна, чтоб ее в болото, не обещает, но другой ее и представить трудно.
* * *Стасис, стиснутый людьми, положив на пол вещмешок и зажав его между ног, всю дорогу думал об Агне. За окном вагона угас день, он чувствовал себя бесконечно усталым, казалось, что прошла вечность с того часа, когда нагрянули ночные гости, что очень давно он вот так трясется в вагоне и этому никогда не будет конца. Его клонило ко сну, сладкая дрема склеивала ресницы, склоняла голову на грудь, но он гнал сон прочь и упорно думал, сказать Агне или нет, где он был и что делал. Она сама наверняка ничего не спросит, не поинтересуется, только вонзит свой вопрошающий взгляд, от которого не убежишь и не спрячешься. Этот ее взгляд хуже любых упреков. Кажется, видит тебя насквозь, забирается в самый потаенный уголок души, так и читает все твои мысли и отгадывает слова, которыми эти мысли будут выражены. И все-таки лучше переносить безмолвные упреки, чем сказать всю правду. Не надо ей знать правды, потому что легче от того не будет. Наоборот. Даже самого близкого человека знание тайны будет угнетать, словно тяжелейшая ноша. Откровенность — это не только доверие, но и тяжкое обязательство, отнимающее покой, усиливающее тревогу. Зачем ей такая ноша? Но и неизвестность не легче. Неизвестность, чего доброго, еще хуже, потому что открывает сотни лазеек для гаданий и подозрений. Каждая женщина склонна к подозрительности. Точнее, каждая любящая женщина, потому что в самой природе любви заложено семя подозрительности, взращиваемое страхом потери. Об этом он думал и раньше, но окончательное решение все откладывал на завтра, будто новый день сам по себе все решит. Теперь, когда все сложилось вот так, когда он очутился у роковой черты, отчетливо понял, что никто другой, никакой завтрашний день ничего не решит, сделать это придется самому, потому что и посоветоваться не с кем, — сам себе судья, сам и защитник. Если бы хоть капельку сомневался, обязательно сказал бы всю правду, и тогда бы Агне, возможно, оставила его, уехала из деревни. Но для такого предположения нет причин, нет и никогда не будет, — она пошла бы на край света, если бы он позвал. Поэтому лучше молчать. Она не из тех, которые остаются в стороне. Обязательно куда-нибудь впутается. Лучше молчать, хотя молчание — невыносимая мука для обоих. Но когда-нибудь, со временем, он поговорит с ней откровенно, потому что ничего нет на этой земле вечного, все имеет и начало, и неизбежный конец.