Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так как либеральное большинство теряло силу, бельгийское правительство находилось под давлением. Его призывали не давать «бунтовщикам» кислорода в виде публичности. Оно уже ответило, ясно намекнув (впрочем, довольно сдержанно, помня, что Гюго недавно наградили орденом Леопольда): ему надлежит явиться в полицейский участок и объяснить происхождение своего фальшивого паспорта. Члены консервативной оппозиции призывали выслать его. Из французского посольства в Брюсселе шли зашифрованные депеши с изумительно подробными отчетами о попытках Гюго найти издателя. Что для него несвойственно, он заказал для своей двери замок. До 1961 года, когда подробно изучили государственные бумаги, считалось, что Гюго страдал паранойей{888}.
Гюго хотелось как можно скорее собрать вокруг себя свой клан; его распоряжения выявили сложную феодальную структуру власти, удерживавшую всех вместе. Жюльетта приехала в Брюссель через несколько дней после Виктора с увесистым сундуком, набитым его рукописями, и сразу же принялась чинить ему рубашки, переписывать набело черновики и обещала – с горечью – не мешать ему «посещать дам» (здесь ничего не изменилось). Адели Второй и Франсуа-Виктору, освобожденному из тюрьмы, но прикованному к Парижу из-за любви к одной актрисе, посоветовали учить английский. Гюго собирался «колонизировать небольшой клочок свободной земли». Он читал о Нормандских островах, где жизнь дешева, где в северном тумане сохранилась своеобразная французская колония. Возможно, для него как для поэта важнее было другое: именно там четыре месяца ссылки провел Шатобриан.
Адели он поручил продать мебель и поддерживать чистоту образа Виктора Гюго. Незнакомые люди здоровались с ней на улице как с женой живого символа, и она оказалась неплохим сотрудником по связям с общественностью. Когда Гюго в панике написал ей о том, что Леони Биар грозится приехать в Брюссель: «Моя жизнь здесь… глубоко чиста и усердна», «Все взгляды прикованы ко мне», Адель немедленно приступила к действиям. «Не волнуйся, – писала она, – гарантирую, что она не покинет Париж». Словечко-другое с Готье и Уссе – и Леони получит отдушину для своего творчества: «Я поверну ее в сторону Искусства. Надеюсь, оно станет благородным и мощным средством отвлечения. Возможно, тебе придется написать ей несколько писем, которые успокоят если не ее душу, то хотя бы гордыню. Сделай ее своей «интеллектуальной сестрой»… Дорогой великий друг, я слежу. Работай спокойно и не теряй хладнокровия»{889}.
Когда Адель попыталась заодно избавиться и от Жюльетты, Гюго воспротивился и вынужден был в конце концов воздать Жюльетте по заслугам, хотя пройдет еще не один год перед тем, как ее познакомят с законной семьей: «Абсолютная и полная преданность, которая ни разу не подводила меня за двадцать лет, не говоря уже о глубоком самопожертвовании и полном смирении. Без нее… меня давно убили бы или выслали. Она живет здесь в полной изоляции, под вымышленным именем, никогда никуда не выходит. Я вижу ее только после заката. Остальная моя жизнь проходит на публике»{890}.
По иронии судьбы, необходимость хранить тайну выявила много тайн в семье Гюго – в том числе и раздутый ящик, полный интимных писем, которые Адель попросили уничтожить.
Затыкать течи в семейном ковчеге стало сложнее, когда в конце января 1852 года в Брюссель приехал Шарль. Отцу и сыну пришлось несколько месяцев жить в одной квартире. Ожидалось, что Шарль пополнит семейную казну, что-нибудь написав. Иногда даже возникает подозрение: аскетизм Гюго в быту отчасти был вызван желанием показать сыновьям все преимущества сурового ученичества: «Я велел ему написать книгу о шести месяцах, которые он провел в тюрьме… Он соглашается ласково, как девушка, но даже не приступает к труду. Я не жалуюсь, потому что не хочу, чтобы ты его бранила. Я работаю для нас всех. Но меня беспокоит напрасная трата времени. Годы идут, а привычки остаются»{891}.
Гюго не единственный отец, который боится, что его дети превратятся в неопрятных паразитов, или страдает от оскорбленного благородства. Но, поскольку его сыновья изъявили желание следовать дорогой отца (или утонуть в его следах), он страдал больше обычного. Он предлагал им множество тем и советов: «Погрузись на несколько дней… в новый мир, чьим хозяином ты должен стать. Запрись со своими персонажами и загляни им в глаза. Не бойся смутных страхов, которые приходят тебе в голову… Очертания всегда расплываются перед тем, как твое творение встает на ноги и начинает ходить»{892}.
Его совет удивительно похож на технику медитации; он доказывает, как ему самому приходилось обуздывать свое воображение, жертвуя им ради исторической точности. Но такой режим требовал определенной психологической закалки и равновесия – качеств, которые Шарль, в отличие от своего прилежного брата, как будто не унаследовал от отца. Как он признавался Нервалю, остановившемуся в Брюсселе по пути к злачным местам Антверпена, он стал завсегдатаем в кафе и публичных домах{893}. Гюго будил его утром (обычно не один раз), подкупал его карманными деньгами, наблюдал через дверь, как тот сидит, жалко сгорбившись, за письменным столом в клубах сигарного дыма, и пытался убедить себя, что перед ним «плодородная праздность созревания»{894}: «Мне хочется видеть, что он на моей стороне, что он счастлив и доволен, а если он не хочет работать, что тут поделаешь? <…> Я предоставляю ему полную свободу и, как могу, стараюсь, чтобы ему понравилось жить со мной. Мне грустно оттого, что он не упомянул об этом в своем письме»{895}.
На самом деле Шарль был способным литератором и был по-своему занят; он задумывал пьесы и романы, которые, не успев расцвести, увядали в тени «Эрнани» и «Собора Парижской Богоматери»: «Я всегда был очень робок с отцом в литературных делах. Я марал кипы бумаги, тайно уединяясь, но ничего ему не показывал»{896}.
Возможно, Виктор Гюго и унаследовал воинственный оптимизм от отца, но нельзя не вспомнить и об упорстве его матери, оказавшем такое влияние на его характер. Она тоже потащила детей за собой в ссылку, заставила их выучить иностранный язык, отказалась от любви и сплотила семью под флагом оппозиции к пагубному режиму. Гюго собирался получить огромное удовольствие от зрелища того, как выживают его сыновья.
Аукцион по продаже мебели на улице Тур-д’Овернь состоялся 8 и 9 июня, после того, как 7 июня прошла выставка сокровищ Гюго{897}. Жюль Жанен пишет о трех одиноких фигурах – двух Аделях и Франсуа-Викторе, – которые стояли у окон опустевшего дома и смотрели вниз, на освещенный фонарями сад; для всех, кроме Адели Гюго, горечь притуплялась видом того, как расходятся все безделушки – плод тайных походов за покупками с Жюльеттой.
Аукцион организовали плохо. Цены были смехотворно низкими, отражавшими жалкое состояние старинных вещей. Предметы, украденные слугами, всплыли в ближайших магазинах, как и некоторые невскрытые письма от поклонников и «зачитанные» книги из библиотеки. Некоторые покупатели являлись только для того, чтобы посидеть в кресле Виктора Гюго. Одна старушка громко сетовала: мол, бедный господин Гюго обнищал из-за своей любви к людям. В газетах появились две оптимистические статьи об аукционе. И Готье, и Жанен сочли его главным событием в истории французской культуры: последняя распродажа романтизма, публичное разоблачение волшебного театра – готические сундуки и чемоданы, переплеты эпохи Возрождения, средневековые гербы и гобелены, реквизит «Восточных мотивов»… Все очутилось в современности с ярлыком уцененного товара.
Для Гюго все подтверждало мучение ссылки и вдохновило его на пылкий плач в конце «Наполеона Малого»: «Где песни на родном языке, которые, бывало, слушал вечером? Где… фонарь, который горел у вашей двери… Имущество пошло с молотка, с публичного торга… Все эти вещи, на которых запечатлелась ваша жизнь, эта зримая форма воспоминаний, все исчезло!»
И все же не зря Флобер любовно называл Гюго «Великим Крокодилом», чьим величайшим вкладом в «либерализм в искусстве» стало превращение романтизма в товар. Гюго был великим аукционистом романтической системы образов, он манипулировал словами и людьми. Помимо всего прочего, он стал и одним из первых поэтов, превративших материальные предметы в иронические сосуды для духовных исканий. Флобер явно вспоминал распродажу вещей Гюго, когда в конце «Воспитания чувств» символически назначил продажу с аукциона дома госпожи Рану и редакции «Промышленного искусства» 1 декабря 1851 года, то есть в канун государственного переворота.
Солнце романтизма клонилось к закату, но оно пробудет на горизонте следующие восемнадцать лет, любуясь своим апофеозом и читая собственные некрологи… Даже в свое отсутствие «отец» романтизма оказывал непревзойденное влияние на всю литературу XIX века.