Свидетельство - Лайош Мештерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что с ним? — Лицо Сечи посерьезнело.
В последний раз я говорил с ним совсем неподалеку отсюда — в жандармской следственной тюрьме. Его приволокли к нам в камеру после пыток, ослабевшего, без памяти. Он даже головы не мог поднять. Мы и кормили и поили его… А когда он пришел в себя, то попросил: если выживешь, говорит, передай товарищу Сечи… Ну, словом, что ему стыдно, что раньше он боялся… но что теперь он знает: умереть чистым и честным — не страшно…
Андришко умолк. Наступило долгое молчание. Наконец Сечи спросил:
— Что с ним сделали?
— Его увели на другой день. А вот сегодня от товарища Галика я узнал: замучили его палачи, убили…
— Он был мой хороший друг… — с трудом проговорил наконец Ласло. — Это он помог мне найти путь к партии… Страшно говорить, но его схватили у меня на глазах, на улице… Это было в начале ноября.
— Лаци Денеш? — переспросила Жужа Вадас. — Это не он был в Студенческом комитете?
— Да, он.
Значительно наморщив лоб, подал голос и Поллак:
— Невысокий такой, худощавый? Волосы черные?
— Были черные, — подтвердил Андришко. — Но после «обработки» по методу Петера Хайна он поседел.
— Товарищи, — поднялся Капи, — я предлагаю почтить память наших павших в борьбе друзей минутой молчания.
Все встали. Лайош Сечи смущенно перекладывал на столе бумажки, а Ласло вдруг устыдился своей неприязни к Капи.
В эту горестную минуту, посвященную памяти павших в борьбе, каждый почувствовал, как неотделимо связаны они друг с другом. И Лаци Денеш, именно их маленький Денеш, чье тело, может быть, в этот час плыло в ледоломе Дуная, сплотил воедино, создал, объединил их партийный комитет.
— Товарищи! Споем «Интернационал».
Не все знали слова гимна, да и не у всех был голос и слух. Пели наугад, как кто помнил — одни по девятнадцатому году, другие по передачам московского радио:
Весь мир насилья мы разрушим…
Но потом нестройные голоса их окрепли, слились воедино, и товарищи Лаци Денеша допели гимн, который затянул он в свою последнюю ночь… Впервые после стольких лет здесь, у подножия королевской Крепости, в самом сердце барской Венгрии, из забитых фанерой окон неслось:
…Это есть наш последний…
С собрания они вышли вместе. Молчаливой кучкой шагали по притихшему, погруженному в темноту проспекту Кристины.
— Да, теперь я совершенно точно припоминаю маленького Лаци Денеша, — бубнил себе под нос Поллак. — Он был немного бука, мы его даже прозвали «Бычком»… Но очень хороший товарищ…
Жужа Вадас шла молча: она думала о своих близких — погибшем брате, женихе, отце… Сколько людей пропало, и каких людей — честных, хороших!..
— Не к лицу нам, большевикам, лить слезы! — витийствовал тем временем Поллак. — Мы должны смотреть на вещи широко, так сказать, с размахом, рассматривать их в исторической перспективе.
Он говорил, глядя прямо перед собой, словно внушая самому себе: впервые за все это время привиделось ему, словно наяву, бледное, без единой кровинки, мертвое лицо невесты…
— Да, — говорил он, — ведь, если вдуматься глубже, и жизнь и смерть человека — явления не случайные. Мы, марксисты, не признаем категорий «случайности». Так называемая «случайность» попросту не существует. Все это — великие, всеобщие законы общественного отбора. Да, да, это они действуют на самом деле…
«Неправда! — протестовала в Ласло каждая клеточка его мозга. — Это не может быть правдой!..»
Растревоженный, он хотел услышать мнение старого Андришко, но когда они уже остались вдвоем, Ласло — что греха таить — постеснялся…
— Нет случайности? Как же так — нет? Есть! Почему же ей не быть? Или тогда выходит, что и муж Магды погиб — если это правда — по каким-то законам «общественного отбора»? Как же относиться к такой теории? Нет, нет, этого не может быть, это ложь!
Они молча шагали по Логодской, захваченные ожиданием и заботами оживающей, новой жизни.
— Люди воруют, одичали совсем, — бормотал себе под нос Андришко. — Нелегко будет… И чем кормить новых полицейских? Нужны деньги, оружие… В такое время набирать с улицы не станешь… Вот завтра соберем Национальный комитет…
— А знаешь, — воскликнул вдруг Ласло, — как ту глыбищу сбросили в воронку, будто и настроение у нас в доме изменилось! Или мне это только кажется?..
Сквозь черную бумагу затемнения из окна второго этажа пробивался едва заметный, подслеповатый лучик света. Внизу во дворе кто-то стучал молотком.
— Ведь как много значит, когда что-то удается! — добавил Ласло и с почти суеверным страхом подумал: «Хорошо бы и завтрашнее, первое, заседание Национального комитета удалось!»
2
— Не делом ты занимаешься! — ворчала г-жа Качановская, «честная вдовушка» с улицы Аладар. Она взяла из миски щепоть отваренной кукурузы и ждала, пока с пальцев стечет вода. Манци — в одной комбинации — стояла перед пышущей жаром печкой и ногтем соскребала с головешки сажу. С конца пальца сажа затем перекочевывала на ее лицо, дорисовывая недостающие морщины, черные круги под глазами, безобразные пятна на лбу, в уголках рта.
Время от времени она любовалась своей «работой», заглядывая в прислоненный к стене осколок зеркала.
— Говорю же я тебе: не делом занимаешься! Сейчас головой нужно думать… Осталось у тебя хоть что-нибудь от этих? А ведь есть-то нужно! Что? Бобы да кукурузу? С них сыт не будешь, только разжиреешь. Хотя, — взглянув на Манци, заметила г-жа Качановская, — скажем прямо, тебе бы и потолстеть немножко не грех. «Первым делом телеса, — в них вся бабская краса», — говаривал, бывало, мой покойный муженек… А про таких, как ты, он так выражался: «Задок, что чесночный зубок», — или еще скажет, бывало: «Хвост шилом».
Про себя Качановская думала: «И что в ней может нравиться мужикам? Мордашка, что ли, — маленькая, как у кошечки, а глаза — большущие? Или походка вперевалочку, — не идет — танцует. Да только разве девчонка что в этом соображает? В жизни — и вообще? Можно понять красивую девушку, когда она ломается, упрямится, следит за собой: замуж хочет выйти. Это понятно». Может понять г-жа Качановская и другую девушку, сама и скажет: «Видно, такой уж характер…» Что же, г-жа Качановская — женщина честная, это любой подтвердит, но ханжой ее не назовешь. Бывают девушки с «таким характером» — это она понимает. Но тогда уж иди до конца! И с умом… Бывали здесь, скажем, немцы. Офицеры! Один даже капитан. Гансом звали. Красивый мальчик, готов был в лепешку разбиться, только бы угодить девчонке. А она? Не улыбнется, бывало, не то чтобы там пококетничать. Офицерик заговаривает, ухаживает за ней, а она молчит, как рыба. Ждет, пока тот скажет прямо: ну что, пошли? Тогда встанет и эдак вперевалочку поплетется в свой «кабинет». Зачем же так, без души?.. И хоть бы попросила у офицерика что-нибудь, пожаловалась бы на нужду. Ведь и это тоже можно сделать — тонко, по-умному. Позднее, к примеру, когда все уже по подвалам расползлись, Ганс сам предложил Манци место в немецком убежище под Крепостью. Колбасу кругами, консервы, вино — все готов был достать для нее. Так нет — здесь, говорит, останусь, я, мол, привыкла. И кого ради? Может быть, все из-за этого своего!.. Тоже не поймешь, чего она от него хочет! Замуж за него выйти? За грузчика? Да к тому же пьянчужку? А хоть и так — опять непонятно: почему прогнала его?
Нет, не укладывалось все это в голове у г-жи Качановской. И, глядя на девчонку в одной комбинашке перед печкой, мазавшую себе лицо сажей, все больше выходила из себя:
— Зачем ты это делаешь? Чего добиваешься? Барышням Корнзэкер подражаешь? Потому что те боятся за свои сморщенные рожи: как бы кто не позвал их «картошку чистить»?
Манци остановилась перед Качановской.
— Потому! Не хуже я всех этих Корнзэкершей и их служанок! Вы думаете, я не знаю, зачем они дали мне блузку, флакон одеколона и пудру? Не знаю? Почему и немцев все время ко мне посылали?
Она распахнула дверцу печки; на потрескавшейся кухонной стене затрепетали отсветы красного пламени. Манци бросила головешку обратно на уголья.
— Нет. Теперь и я не помадой наштукатурюсь, а сажей! Как они. Хотела бы я посмотреть на них — как теперь у них глазища от удивления на лоб выскочат!
— Ты с ума спятила! — объявила г-жа Качановская. Набив рот вареной кукурузой, она пустилась в рассуждения: — Мужик — он всегда мужик! Будь он венгр, немец, русский или кто там еще… готтентот, что ли. Ему баба нужна. Как хлеб, а может, и еще больше. Так говорят… Потому как я сама, да и мой бедный муженек, царствие ему небесное, ему, конечно, все равно было… Но я и так знаю, потому что вижу, так оно и есть. Возьми хотя бы этих русских. Не такие они вовсе, как нам их немцы расписывали. Сама видишь: чисто одеты, всегда выбритые, здоровенные, сытые. Значит, есть у них что жрать. Вон у Цехмайстера они склад замурованный нашли в гараже на Тигровой улице, а позарились они хоть на что-нибудь: на муку, на сало? Черта с два! Созвали гражданских — разбирай, говорят! А сами стоят, посмеиваются. Ну конечно, бутылку водки в карман сунули — господи, солдаты ведь! Так что не думай — есть у них все! Они сами могут нам дать и еще дадут — вот увидишь… Да и так уж давали задаром всем, у кого детишки есть. Добрый народ… Покойник, муженек мой, был на русском фронте в первую мировую, так что я — то уж знаю. Здесь они вот уже две недели, — бывает, и кричат и шумят, кто их там разберет, язык-то непонятный, — а слышала ты хоть раз, чтобы они обидели кого? А ты рожу себе мазать! Барышня! Ну, чего ощеряешься?