Год Дракона - Вадим Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда – слава Богу, крайне редко – Майзель срывался. И начинал со свойственным ему большевистским максимализмом наводить порядок. Первый раз при ней это произошло во Флоренции, где они стояли на площади перед Палаццо Веккьо, возле самого фонтана с фигурами Лаокоона и его несчастных детей, и целовались так, что у Елены уже начинался туман в голове. И вдруг он, продолжая держать Елену нежно и сильно, перестал ее целовать. Чуть повернув голову, Елена увидела кучку арабских – похоже, арабских – подростков, которые показывали на них пальцами, делали неприличные жесты и громко и нагло ржали, похабно скалясь и подмигивая.
Первым душевным движением Елены было уйти. Потом ее разобрала злость, а когда она посмотрела на Майзеля, ей сделалось не по себе… Это было не лицо человека, а залп «катюши» прямой наводкой. Она даже не поняла ничего, так быстро все случилось. Его охрана материализовалась из воздуха, – четыре или пять человек, Елена даже не смогла их сразу сосчитать. Мгновение спустя все эти мерзкие сопляки валялись на земле под дулами коротких и толстых, как бульдоги, автоматических пистолетов, а один из молодых волчат, – похоже, главный в этой стае, и как только они вычислили его, непонятно, одно слово, профессионалы, профессионализм его охраны был притчей во языцех, – стоял перед ними на коленях…
Больше всего потрясло Елену тогда, что Майзель говорил с волчонком по-арабски. Говорил тихо и размеренно, продолжая, как ни в чем не бывало, крепко и нежно прижимать Елену к себе. И совсем недолго. Но, видимо, что-то ужасное говорил, потому что волчонок раззявил пасть, пустил слюну, завыл и обмочился. А Майзель даже не сдвинулся с места…
Потом, конечно, примчались карабинеры, и лейтенант, увидев перстень на руке Майзеля и заглянув в его ватиканские грамоты, позеленел и завизжал на подчиненных, которые принялись с невероятным рвением пихать этих едва дышащих от страха щенков в полицейский фургон. Майзель еще что-то сказал лейтенанту по-итальянски, от чего тот сморщился, едва не заплакав от усердия, и вытянулся, отдавая честь. Майзель сделал такое жуткое, отстраняюще-барское движение кистью руки, и лейтенант буквально слинял, впрыгнув на подножку фургона, который, пугающе кренясь в виражах, вынесся с площади.
Он продолжал держать Елену, словно заслоняя ее собой, словно все еще длилось… Он и не думал уходить. Елена знала, почему. Он не мог отступить. Не умел. Это была его земля. Его Европа. И он не собирался терпеть здесь никого, кого не считал достойным этих вечных камней, этой вечной воды, этого воздуха, – пьянящего чистого воздуха Тосканы и Моравии, Каринтии и Карпат, норвежских скал и альпийских лугов, этих замков над Рейном и виноградников Шампани. И людей этих любил он, хоть и гневался на них за то, что потеряли они, – и страсть, и волю к жизни, и жажду новизны. Любил, хотя даже себе не хотел признаться в этом. Он их держал изо всех сил, не давая упасть…
– Тебе страшно, мой ангел?
– Нет. Что ты сказал ему?
– Кому?
– Мальчишке.
– Да так… – он пожал плечами и улыбнулся, словно речь шла о какой-нибудь шутке.
– Я хочу знать. Пожалуйста.
– Зачем?
– Я хочу знать, как ты разговариваешь с врагами. Я хочу знать, что я должна говорить, когда тебя не будет рядом. Что всем нам следует научиться им говорить…
– Я всегда буду рядом, Елена.
– Это невозможно.
– Мне плевать.
– Я жду. Говори.
– Я сказал… Я сказал, что если он или кто-то еще из его стаи посмеет так смотреть на женщин моей земли, – прекрасных женщин с золотыми, как солнце, волосами и синими, как небо, глазами, умеющих любить так, как никогда даже не снилось им, жалким червям, – я велю их всех убить. Всех, вместе со всей родней, свалить в угольную яму и, засыпав выкопанными костями всех их предков, сжечь, размешать и скормить пепел свиньям. Вот что я сказал.
– Ты в самом деле мог бы сделать это?
Майзель опять пожал плечами и улыбнулся. Он сможет, поняла Елена. Он страстный человек. Елена сама была страстной и видела, чувствовала эту страсть в других. Только страстные люди умеют добиваться чего-нибудь. Завоевать. Удержать. И умножить… Только страсть, настоящая страсть может победить эту нежить. Бесстрастным нечего делать на этой войне. А нежить боится страсти, потому что страсть – это жизнь. Им от этого очень страшно делается. Они боятся не попасть в свой поганый рай. К девственницам. Непременно к девственницам, потому что на настоящих женщин их никогда не хватит…
– Почему?
Ну, скажи же это наконец, взмолилась она про себя. Скажи, – «потому, что я тебя люблю». Не говори мне о любви к Европе, к цивилизации, не смей говорить сейчас про это дерьмо, потому что на самом деле это второй ряд или третий, или пятый или сто пятый… Скажи это мне, Дракон. И я прощу сразу все, и себя и тебя, и буду с тобой, пока могу дышать…
Он не стал ничего говорить. Просто обнял ее. И целовал до тех пор, пока она снова не забыла обо всем на свете.
В нем было какое-то странное благородство, непонятной Елене природы, благородство, которому, казалось, неоткуда было взяться в еврейском мальчишке из белорусского местечка. Не барство, не сибаритство, переходящее частенько в изнеженность, а спокойное благородство человека, знающего, что означает это – честь и долг. И отечество. Это было так удивительно. Даже у израильтян, которых знала Елена, это хотя и было, – и честь, и отечество, и чувство долга, – но с каким-то странным, мелодраматическим каким-то, надрывом. А у него – нет. Он спокойно и сильно излучал это благородство. Не сверкал, рисуясь, – просто излучал. Или он от своих королей этого набрался… Эта постоянная готовность ввязаться в драку со всякой гадостью, неважно, где и когда, неважно, какие у тебя шансы. Не отвернуться брезгливо, а драться. Он так и не вырос из сказок о парусах и всадниках, с нежностью думала Елена. И очень удивилась бы, услышав, что она сама – такая же…
Он открылся ей с совершенно неожиданной стороны. Елена окончательно поняла, почему он так прятался от всех постоянно. Он прятался на самом деле от женщин… Он не мог полюбить их всех сразу, и поэтому предпочитал не любить никого. Это желание полюбить всех женщин не было страстью коллекционера мужских побед – даже в самомалейшей степени. Это была жажда сделать их всех счастливыми. Всех сразу и навсегда. Он и весь мир, и цивилизацию, о которой столько говорил, воспринимал, как женщину, нуждающуюся в любви и защите. Рыцарство, доведенное до абсурда, думала Елена. И теперь он взял и все это на нее – одну! – обрушил…
Но он так был хорош… Он был совершенно роскошный экземпляр. И такой живой, несмотря на свою безупречность… Она видела, как смотрят на него другие женщины. Как смолкают при их появлении, – когда они появлялись вместе, – как смотрят на него. А потом на нее, – кто эта беленькая мышка, отхватившая себе… такого?!. Богатых, интересных и искрометных мужчин тоже немало было вокруг, но он – он был единственный в своем роде. Не просто интересный или искрометный. Он был одержимый, который умел управлять своей одержимостью. Елена все видела, и уже, в общем-то, начинала осознавать этот масштаб. И понимала, что он выбрал ее… Нет, не случайно, конечно, но… Она ни секунды не обольщалась на свой счет. Она была хороша, и знала это. И ей было хорошо, и от этого она делалась еще лучше. Но ни абсолютной, ни даже первой красавицей она не была, и тоже прекрасно это знала. Она была из тех женщин, что с возрастом, оттачивая стиль и совершенствуя вкус, учась понимать, как правильно ходить, стоять, садиться, поворачиваться, улыбаться и говорить, становятся куда интереснее, чем в юности и в ранней молодости. Но при всех своих несомненных достоинствах она была – одной из многих. Ну, да, она была умна и талантлива, иногда даже больше умна, чем талантлива, но это вовсе не добавляло ей привлекательности в мужских глазах. А вокруг было столько красоток, и помоложе ее, и поярче, и потуже, и поаппетитнее на ощупь, и вполне готовых и способных родить целый выводок маленьких дракончиков… Кажется, только его это вовсе и не интересовало. Дело было совсем не в этом. Дело было в том, что он, кажется, любил ее. Хотя и молчал, как партизан на допросе.
Елена чувствовала это – потому что не могла не чувствовать. Ее изумляло то благоговение, с которым он ее ласкал. Как будто она… и в самом деле ангел. Она сама с удовольствием его разглядывала, и трогала, и целовала, и очень желала, чтобы ему было хорошо с ней, и чтобы он чувствовал, как ей хорошо с ним, но он… Не было места, не было уголка на ее теле, которое он не перецеловал бы по крайней мере тысячу раз. И то, что она при этом испытывала, даже возбуждением нельзя было назвать. Ее просто сносило, как штормом. Интересно, он Марту тоже так целовал, подумала как-то Елена, и вдруг испытала такой приступ бешеной ревности, что сама испугалась… Елену потрясло, как сразу и точно они совпали, как будто и в самом деле были двумя половинками одного существа. Он был огромный, но все остальные его размеры были вполне человеческими, и никаких неудобств или, тем более, неприятных ощущений не было у нее, ей не пришлось ни к чему привыкать. И ничего объяснять ему тоже не нужно было. И можно было делать, что хочешь, – или толкнуть его на спину и резвиться самой, или дать ему полную волю и, закрыв глаза, улететь прямо в рай, на седьмое или семьдесят седьмое небо…