Если кто меня слышит. Легенда крепости Бадабер - Андрей Константинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему?
— Потому что он пытался выйти в эфир. Хотел рассказать, где мы находимся, просить помощи…
— И что дальше?
— Его поймали. И перед всем лагерем убили дандой.
Глинский инстинктивно поёжился. Он очень хорошо знал, что такое данда — увесистая дубинка, обернутая войлоком. Такие дубинки у «духов» всегда под рукой. Данда легко превращала человеческое тело в бесформенную кровавую котлету.
Абдул Хак продолжил:
— Он перед казнью сказал, что родина его — Ленинград.
— Почему?
— Наверное, из уважения… Так и сказал: «Город Великой Октябрьской социалистической революции…» Договорить до конца ему не дали… Майор Каратулла рукой махнул и… Тело полтора месяц не забирал. Американцы видели. Ничего не сказали. Забыли тогда про свою «антисанитарию» и чистоту.
— Зачем ты мне об этом рассказываешь?
Подполковник прищурился:
— У тебя мало времени. Я хочу, чтобы ты это понял.
Глинский нахмурился:
— Кем ты меня считаешь?
Абдул Хак покачал головой:
— Это неважно, что я считаю… Я вижу, ты хочешь жить. Хочешь сильнее других. Ты — сильнее других. Сильнее и телом, и духом. Я это понял. Я не знаю, как тебе помочь. Но я хочу помочь.
— Спасибо.
Подошедший толстый охранник прервал их разговор и пинком отогнал подполковника, оставив Глинского копаться в моторе очередной «барбухайки». Толстый охранник видел, что Мастери что-то бормочет себе под нос, но даже вслушиваться не стал. Все уже привыкли к тому, что Абдулрахман во время ремонта постоянно сам с собой разговаривает…
«…В чем я допустил ошибку? Не надо было „вылезать“, набиваться в надсмотрщики? Но если б я не стал надсмотрщиком, как бы я общался с пленными и охраной? Тупить надо было больше? Куда уж больше? Так и сгнил бы тут. Но где же наши? Должны же они хоть какой-то знак подать… „Дядя Витя“ ведь обещал… А может, подали, да я не заметил?»
Борис тоскливо вздохнул, выпрямился, потирая затёкшую поясницу, и огляделся. К толстому охраннику, стерегущему Мастери, подошёл другой, Мансур. Этого Мансура Борис в свое время от хронического поноса вылечил. Снадобье было несложное: сосновая зола (от советского ящика из-под снарядов) да растолчённая верблюжья колючка… Мансур что-то оживлённо рассказывал толстяку и вертел в руках какую-то бутылку. Глинский машинально прищурился, приглядываясь, и чуть не ахнул: это была не просто бутылка, это была бутылка из-под советской «хванчкары». Откуда она здесь?
Борис не выдержал и подошёл к охранникам. Толстяк нахмурился, но Мансур, наоборот, заулыбался довольно, показал Мастери бутылку, явно хвастаясь. Глинский внимательно разглядел этикетку — новая, не выцветшая под солнцем. На ломаном дари он с грехом пополам объяснил, что в бутылке раньше было вино. Завистливый толстяк немедленно заявил, что вино — это грех, и поэтому бутылку необходимо немедленно разбить. И даже потянулся к ней рукой. Но Мансур руку сослуживца отвёл, сказав, что раз вина уже нет, то и греха нет, а стеклянная тара — это товар!
— Где нашёл? — как бы между делом поинтересовался Борис, и довольный Мансур охотно рассказал. Оказывается, бутылку он подобрал на лагерной свалке — заметил, что американские советники что-то выбросили, и подобрал. А американцы вино выпили, наверное, накануне — к ним на аэродром какой-то лётчик приезжал, гражданский, в голубой рубашке. Не американец, но по-американски очень хорошо говорил, всё время смешил советников. Сам такой чернявый, с бородкой… Может, даже и шурави… Наверное, он и подарил бутылку советникам…
Глинский вежливо покивал, поцокал языком и вернулся к своей «барбухайке». Ему казалось, что мозг вот-вот взорвётся. Борис перевёл дух и начал лихорадочно думать.
«Это что? Просто бутылка, случайно оказавшаяся на свалке, или оставленный „на авось“ сигнал, подтверждающий, что Гафар успел что-то сообщить? Или, наоборот, сигнал-предупреждение, что от меня ждут „исполнительной команды“. Может, „хванчкара“ — это намек на чрезвычайность ситуации? Мастер ведь предупреждал, что при невыходе в эфир найдет способ наведаться, по крайней мере, в Пешавар… А он такой, он проныра, он мог и поближе подобраться и около Зангали повертеться… Или мне уже все чудится и мерещится? Нет, все-таки что-то эта бутылка да должна значить… Но что?»
Известное дело, когда человек чего-нибудь очень ждёт, он даже в полётах птиц начинает видеть знамение. А Глинский очень ждал любой весточки с Родины. В таком состоянии, как у него, за долгожданный сигнал принять можно было всё что угодно… В таком состоянии легко совершить ошибку.
На следующее утро Борис решил сам наведаться на лагерную свалку, чтобы проверить — нет ли там еще какого-нибудь более «выразительного» сигнала. Для этого ему пришлось, вопреки статусу надсмотрщика, лично впрячься в волокушу с нечистотами. Охране он объяснил, что хочет заставить пленников вымыть наконец бочки для дерьма. А сделать это можно лишь рядом со свалкой, где после недавнего ливня ещё оставалась здоровенная лужа. Азизулла этот маневр одобрил — он старался далеко обходить полевые сортиры, даже курсантский, потому как воняли они невыносимо. А когда сам Азизулла портил воздух, то всегда бросал брезгливый взгляд в сторону туалетов, мол, это не я пукнул, это от сортира ветерком пахнуло… В пару по волокуше Глинскому достался Джелалуддин — длинный и худой, как смерть. На самом деле этого парня звали Валерием Сироткиным, и до службы он жил в Ленинграде. Дослужиться успел аж до ефрейтора. Борис как-то инстинктивно сторонился этого пленного. Во-первых, он не понимал, как этот длинный и костлявый, абсолютно непрактичный и не совсем адекватный парень умудрился выжить в Бадабере. Может, его подкармливают? Может, он не настоящий узник, а «подсадная утка»?
А во-вторых, в карточке ефрейтора Сироткина из той «дачной картотеки» была многозначительная приписка: «Возможно, ушёл добровольно и служит в банде». Вот так-то.
Так что Борис никаких бесед затевать с Джелалуддином не собирался, тот сам начал разговор, пока они тащили бочку. Охрана подотстала, спасаясь от вони, так что их никто не слышал.
— Слышь, Абдулрахман, помоги…
— Помощи просишь, а меня собачьим именем называешь?
— Слышь… Извини. Николай, помоги…
— А чё надо-то? Хлеба?
— Поносит меня сильно… Срать нечем, а всё равно выворачивает…
Глинский недобро усмехнулся:
— Жить хочешь?
— Хочу. Ты ж всё сам понимаешь…
Борис понимал. Если дизентерию не заглушить в самом начале, то может начаться эпидемия. И не только среди пленных, но и среди курсантов, с которыми какое-никакое, но всё же общение есть. А что делать с заразными — ну не в госпиталь же везти?! В расход, и дело с концом. С заболевшими пленными афганцами вообще никогда не церемонились, советских вроде берегли чуть больше, но, как говорится, до определенного предела.
Поэтому Валера-Джелалуддин понимал всё правильно: если его будут слишком часто видеть у сортира, то он — не жилец.
— Да, парень, хана тебе без моих комочков.
— Поможешь?
— Рассказывай, как сюда попал… Правду. Увижу, что врёшь, — ищи другую аптеку.
Бывший ефрейтор вздохнул и бесхитростно поведал Борису свою «военную» историю…
После десятилетки Валера хипповал и фарцевал, никуда поступать не стал и, как говорил участковый, «вёл антиобщественный образ жизни». В военкомат его отвели отец с дедом — заслуженным фронтовиком. Учился в Пушкине на связиста, в Афган напросился сам, хотя его и оставляли служить в учебке. Но Валера хотел вернуться домой героем, чтобы участковый отстал навсегда… Потом всё, как у всех, служба… Летом 1984 года командир роты отправил его вместе с водителем перегнать «радийку». Без обязательного в таком случае бэтээра сопровождения. Всего-то на пять километров — от части до ближайшей заставы. Машина заглохла как раз на полпути. Ни с родной частью, ни с заставой они с водителем связаться не смогли. Посидели, стало смеркаться. В конце концов, водитель пешком отправился на заставу, до которой всё же было чуть ближе, а Сироткин остался стеречь машину. Ясное дело, тут же подлетела банда… Отстреливаться Валера не стал. Надо сказать, шансов у него действительно не было. Ни одного. Он мог только героически погибнуть с автоматом в руках. В общем, сдался.
С бандой он действительно ходил, но в боевых действиях не участвовал, а ремонтировал трофейные передатчики. Главарь банды, деловой, как все афганцы, считал, что на пленном ефрейторе можно замутить маленький, но стабильный бизнес… И всё шло вполне себе ничего, Сироткина особо не обижали, даже женить собирались, но однажды Валера услышал проникновенную передачу по советскому радио и впал в панику насчет того, что его обвинят в измене Родине. Он испортил рацию, украл автомат и сбежал. Побег практически удался, Валера добрался до поста афганских вэвэшников-царандоевцев, но они, твари, в тот же вечер продали его в другую банду, каким-то залётным моджахедам. До Зангали его перепродавали ещё четыре раза… А уколы Валера переносил легче других, потому что к «дури» привык ещё с гражданки — так он сам и сказал. Слушая короткий рассказ, Глинский только зло щурился. Валера, конечно, не мальчик-пряник, но в плену-то он оказался из-за офицерского головотяпства. И что он после этого должен думать о Родине? Эх, Родина, Родина…