Упразднение смерти. Миф о спасении в русской литературе ХХ века - Айрин Масинг-Делич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Демиург
В материалистическом и атеистическом мире Огнева Демиург — исключительно персонификация смертоносных сил природы; несуществующий, он все же очень реален, как смерть и страх смерти. Раздеришину хорошо знаком этот страх. Всякий раз, как он посещает какое-нибудь кладбище, ему кажется, что за ним наблюдают чьи-то «пустые глаза», обладатель которых испытывает злобное удовольствие от его страха (117). Иными словами, пустоглазый генерал Оптик в разных воплощениях следит за Раздеришиным, наслаждаясь его страхом. Таким образом, Демиург, хотя и отсутствует в объективной реальности, властвует в субъективной сфере — в отдельных изуродованных душах обитателей Старого мира. Вот почему он способен принимать множество разных обличий. Раздеришину он иногда представляется Оптиком, а иногда гротескным Дыло, напоминающим гоголевского Вия. Как тот довел Хому Брута до смертельного испуга, так воображаемый Дыло доводит до безумия Раздеришина, вынужденного бодрствовать в компании с мертвецами в склепе, в который его определил поп Бубнов.
Сидя в семейном склепе Грохольских, превращенном Бубновым в кладовую, и поглощая в больших дозах спиртные напитки, Раздеришин замечает доску на стене напротив. На ней выведены имена всех умерших членов семьи Грохольских с указанием дат рождения и смерти. Эти даты содержат любопытную подробность. Целое поколение младших Грохольских, за исключением одного ребенка, умерло в возрасте двадцати трех лет (ребенок умер в три года). Еще одна интересная особенность мемориальной доски — строчка, гласящая «а также Онуфрий Онуфриевич Дыло» (122). Охваченному нервным возбуждением Раздеришину фамилия Дыло, непонятно почему добавленная к перечню умерших Грохольских, очевидно, представляется как бы «фонетическим выражением смерти» (подобно несуществующему имени Лиомпа в одноименном рассказе Ю. К. Олеши). Как будто это имя «божества», которое с садистской иронией обрывает жизнь Грохольских в возрасте двадцати трех лет, не позволяя им продвинуться дальше этого наугад выбранного рубежа. Младенцу из семьи Грохольских смерть дает только три года, как бы забывая поставить перед тройкой цифру два, — иногда она «обнажает» свои приемы, особенно в стилистике абсурда, как в данном случае. Позже мы узнаем, что на кладбище также почиет младенец, который умер в три месяца, — очевидно Дыло бывает «неряшлив» или же играет в какие-то цифровые игры. Во всяком случае, Смерть — под любым именем — издевается над людьми, и не только над младшим поколением Грохольских.
Все более пьянея, Раздеришин вдруг с ужасом замечает, что доска, которую он так внимательно изучал, чудесным образом сдвигается со своего места на стене, открывая высокую груду черепов и костей. Когда черепа начинают весело подмигивать ему, сотрясаясь от смеха (123), он понимает, что Смерть может себе позволить любые «шутки» над любым человеком, зная, что она вечный спутник всех. Она всегда рядом, чтобы сыграть свою страшную комедию в любой момент, не забывая прилепить свою бюрократическую наклейку «а также» на всех смертных, отправляя их к неизбежному месту назначения. Бюрократия и смерть — добрые приятели, о чем свидетельствует созданная новой властью «кладбищенская комиссия».
В конце концов появляется и «сам Онуфрий Онуфриевич Дыло, выше потолка, без головы, без рук, один подрясник» (123). Этот пустой подрясник указывает на пустоту религиозных ритуалов и ненасытность вампирической смерти, как и ее покровительницы, церкви. Дыло — это божество-фантом, используемое церковью, чтобы наполнить вечно голодные поповские желудки. Пьяное видение Раздеришина — демиургический Дыло — явно ненасытный упырь, которого невозможно «накормить», так как он остается «пустым», сколько бы ни проглатывал трупов. А Бубнов — вампир в миниатюре, служащий своему хозяину, пустому сверхвампиру Смерти.
В рассказе «Гибель культуры» (1925) отрицательное влияние демиургической религии на человеческий прогресс выявляет простой, но мудрый комиссар Лев Сарабов, который вступает в воображаемый диспут со своим заклятым идеологическим врагом — Екклезиастом (sic), подвергая нападкам его известное изречение о жизни как «суете сует»[161]. Ветхозаветный Екклезиаст, рассуждает Сарабов, приписывает все события на земле воле случая. Человек «случайно» рождается — и умирает так же «случайно». Он — эфемерное создание, чье дыхание «дым», чье сознание «искра», гаснущая, едва смерть на нее подует. Раз так, нет сомнения, что существование есть «суета сует, все суета» — Сарабов продолжает цитировать Екклезиаста (1928: 279). Екклезиаст с откровенным «цинизмом» отрицает возможность бессмертия человека и даже низводит его дух до «дыма», который рассеется бесследно после смерти.
Игнорируя то, что ветхозаветный Екклезиаст не обязан разделять христианскую доктрину бессмертия души и воскрешения тела, Сарабов насмешливо спрашивает своего «собеседника»: «Где же за гробом бессмертие, вечная жизнь, товарищ Екклезиаст?» — и иронически требует: «Даешь жизнь в раю!» (279) Однако Екклезиаст, по мнению Сарабова, на это не способен. Его «кладбищенская философия» отрицает не только бессмертие души, но и бессмертие памятных деяний, сводя все человеческие достижения к нулю.
Будучи порождением неупорядоченной индивидуалистической культуры старого — в данном случае древнего — мира, Екклезиаст не может представить себе трудовых усилий коллектива на благо не только одного, но и всех будущих поколений — даже «во веки веков», а не на преходящий отрезок времени. Однако его пессимистические доктрины в течение всей истории человечества пагубно влияли на отношение людей к труду и созидательной деятельности; к ним человечество столетиями относилось «наплевательски» (280). Результатом этой доктрины, как и других учений религиозных мыслителей, стала деморализация человечества, которое под их влиянием построило мир «неряшливо» (280). Отчаяние, вызванное недолговечностью и смертностью всего сущего, заставило людей усомниться даже в необходимости планирования жизни и труда. Неудивительно, что никакого общего дела так и не удавалось начать, пока революция не опровергла религиозные «предрассудки». Теперь нельзя вслед за Екклезиастом сказать, будто никто не знает, «что будет после него под солнцем» (Еккл. 6: 12), поскольку научное планирование способно организовать и предсказать будущее. У гедонизма, пассивности и эгоизма больше нет оправдания: им на смену должно прийти полное смысла общее дело, служащее в конечном счете победе над смертью. Сарабов — это советский воин, сражающийся за бессмертие людей, по крайней мере рабочих людей. Впрочем, Федоров, как и Сарабов, не любил Екклезиаста и считал его близоруким распространителем идеи «собачьей жизни ради мгновения» [НФ 2: 465]. Но и независимо от учения Федорова (знал ли Огнев его философию, мне неизвестно), Сарабов исповедует советский «священный милитаризм», направленный на уничтожение Старого мира для того, чтобы расчистить дорогу грядущему Новому миру, в котором человечество мудро и творчески использует свое коллективное всемогущество.