Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это было тем плевком, что навсегда пятнит незапятнанное, было скользнувшей улыбкой, что поражает смертельнее заостреннейшего ножа, было тем молчанием, которым решается жизнь и смерть.
Что-то хрупнуло и потонуло в сверкающем хохоте.
Незаметно перешли к игре, развлечению: распевали на разные гласы иермосы, представляли знакомых дьяконов и священников.
А тут весна, рамы — вон. Подкралась весна, зашептала сладко, засулила ярую жизнь. Пойдешь за ней — выпьешь ярь до дна из теплых рук. Ишь, какая туча синяя да большущая за монастырем полегла, раздавит она белую колокольню, белые башенки!
— Поповство, — ворчал не хуже няньки Алексей Алексеевич, — не люблю я этого фарисейства. Давно бы бросить пора…
По случаю поздней Пасхи экзамены начались у всех рано. Прометей ушел весь с головой в жизнь гимназистов и не меньще их тревожился.
Ура, латинский порешили!Геометрия дряннаяЛезет в голову весь день
распевал он собственный стих на манеру: «Ура, Пешков, тебе награда за дальний путь твой предстоит».
Потянуло Пасхой.
С Чистого понедельника началось лепление огромнейшей свечи из маленьких свечек и огарков; свеча предназначалась для крестного хода, чтобы почудней было.
На утрене в Великую субботу Петя в первый раз особенным распевом читал: «Иезекиилево чтение», а за обедней пел по-театральному: «Воскресни Боже, суди земли».
Тут было весело — хорошо, так разыгрались, столько вспыхнуло живым ргнем затей-проказ в этот год, в такие дни… в дни последние…
XIV
В девять ударили к Страстям.
И стало так грустно, словно уходил кто-то, дорогой бесконечно.
Ох, этот звон погребальный — над всем домом пропел ты свою страшную песню, пропел над Пасхой, над Христом… невоскресшим…
С обеда все отдыхали. И сквозь незадернутые занавески засматривало солнце и, насмотревшись, закатилось. Прошлись мимо, повернулись тучки и уплыли. Нашли сумерки, вечер пришел и глянул, чуть говорливый, бледный, в дом.
Прикурнувшему Коле показалось, вошел в комнату старик-нищий, сгорбился весь страшно и стал перед кроватью. Очень старик на покойника Аверьяныча похож, и штаны такие же старые, мышиные…
— Что это он глядит так?
— Что собирается сделать?
— Чего тебе нужно?
— Кто ты?!
Тут захолонуло от ужаса на сердце, руки одеревенели, и мысли помутнелись.
Коля шел по деревне, — должно быть, это и есть деревня: белая церковка и две неровные, покатые стены почернелых изб.
Огромная толпа мужиков и баб, толкаясь, обгоняла его.
Но было тихо.
Необыкновенно красное солнце медленно заходило за колокольню, и ярко-зеленые тучи невиданных форм мчались по небу.
Расталкивая толпу, оступаясь и прихрамывая, пронеслась мимо баба в растрепанном красном платке. Над ее головой горел острый кухонный нож.
И толпа, обезумев, бросилась за ней.
Коля шарахнулся в сторону.
Кинулся к избе.
Стукнул в избу.
Открыл дверь и будто очнулся.
— Завтра Пасха, — метались ужаснувшиеся мысли, — почему я сюда? зачем?..
И почудилось ему, вошел старик-нищий, бормоча и нащупывая стены.
И не Аверьяныч, совсем это не он; вон на волосатой руке, как у отца, перстень заиграл, вон усы защетинились, вон…
— Пожар! пожар! пожар!!!
Коля вскочил из угла да к окну.
Высунул голову…
Черные тучи, черный подожженный океан дымился со всех концов.
Небо падало.
— Пожар! пожар! пожар!!!
И вдруг над самой головой вспыхнул острый кухонный нож.
И тотчас снопы искр пробили кромешную тьму, красный крик разодрал горло и впился горящими ртами в живое тело, его тело, подмятое, извивающееся в костлявых руках старика-нищего, старика-отца…
В Андрониеве звонили к Страстям.
И было так горько, словно уходил кто-то, дорогой бесконечно.
Ох, этот звон погребальный — над всем домом пропел ты свою страшную песню, пропел над Пасхой, над Христом… не-воскресшим…
Коля заторопился одеваться: все уж на ногах были.
Тоска заливала сердце.
Скоро дом и опустел.
Забрали куличи, пасхи, забрали Прометея и Степаниду и пошли.
В кабинете Алексея буднично зеленый огонек мигал.
А пруд был черный-черный…
Недомогавшая нянька осталась дом караулить.
Она прошла в зал, зажгла лампадку, туркнулась к запертой матери, перекрестила двери и окна и углы холодные.
Ей все чудилось: ходит кто-то по чердаку, лезет, шарит по террасе, ногой топает.
Измаялась вся, пошла наверх и там прилегла до звона на кровать Мити.
* * *Мать, проведшая чадно целую неделю, лежала теперь, не шелохнувшись, в смертельном ужасе вниз головой.
На ней лежал, так казалось ей, много больше ее роста деревянный темный крест, обшитый неровной, зазубренной жестью, и тяжесть креста, наседая, приплюскивала ее тело, и острый гвоздь креста ходил и царапал темя.
Монах с красивым лицом и рассеченной бровью, из которой тихо капля за каплей сочилась густая темная кровь, монах в ярко-зеленой шуршащей, шелковой рясе, минуту назад мирно державший этот черный крест, вдруг изогнулся весь и бросился на Вареньку.
И они бегали по комнате, и монах пропадал и появлялся, и настигал и хватал ее.
Глядела на них тишина присмиревшая.
Наконец, обессиленная, измученная, перепуганная, бросилась она в гардероб, забилась в платья…
Но костлявая рука нащупала, вцепилась, схватила ее там и, вытащив вон, кинула ничком на кровать.
И тогда хрустнула ее спина под навалившейся тяжестью черного креста…
Монах беззаботно расхаживал по комнате, напевая старческим дребезжащим татарским голосом:
Ты барыня-барыня,Сударыня-барыня.
И мотив казался страшно знакомым и страшно близким, и в странном сочетании слов слышалось тысяча понятных, тысяча близких, тысяча верных, тысяча родных, ах! родных сочетаний.
Надо что-то вспомнить, надо что-то сделать, непременно сделать, тогда уйдет монах, унесет крест.
Гвоздь, медленно вонзавшийся в темя, вдруг резанул что-то мягкое, живое и, скрипнув, пошел по мягкому, живому.
От невыносимой боли защемило сердце.
Черная вода, черные искры прыснули из глаз.
Варенька стиснулась в комок, уперлась… да к двери.
Уйдет монах, унесет крест.
А он стоит, раскинул руки. И руки длинные, как крест, такие длинные, такие длинные до окна и от окна в огород, и до печки и от печки в кухню.
Ты барыня-барыня,Сударыня-барыня.
Нагоревший фитиль — красный камень — предсмертно издыхал.
Судорожно выдернула шпильку, стряхнула нагар. Посветлело.
Стало светлее — страшней.
По углам копошилось, липло, шуршало, всю душу тянуло, всю душу тащило с корнем, тащило с кровью, с мясом, с мозгом…
— Куда, куда ты?
— Туда.
Гвоздь, врезавшийся в мозг, переломился. Гвоздь переломился.
Хлестнула угарная волна. Стала хлестать по глазам, по глазам, по лицу.
А мимо летели, кружились, кричали, визжали беспокойные искры, мимолетные искры, ядовитые, злые…
Щипало… всю, всю.
Не осталось ни одного живого места.
Минуту она стояла посреди комнаты в этой угарной волне недвижимая.
Вдруг схватила какую-то тряпку, потом панталоны, мигом, как кошка, вскарабкалась на гардероб, нащупала крюк.
— Здесь, здесь… так…
Спешила, страшно спешила.
— Скорее, скорее… уйдет, унесет.
— Я уйду!
A! a! ах!!! — Душат… ушат! — застонал, заорал кто-то старческим голосом и там наверху, и тут внизу.
Опять, опять… слабее, тише…
Вдруг что-то оборвалось, глухо раскатилось и ударилось прямо в стены, в дом, — и, вздрогнув, задребезжали окна.
И тьмы голосов кричали, кричали:
— Дуу-доон, — Дуу-доон — Дуу-доон… Дон! Дон! дон!
* * *Христос воскресе из мертвых,Смертию смерть поправ,И сущим во гробехЖивот даровав.
Женя и Коля с новыми белыми с густой позолотой свечами идут перед батюшкой в золотой кованой ризе, и сияют их лица, и сливаются сердца с сердцем напевов, всколыхнувших темную темь храма.
И кто это там посреди нищей толпы, кто это там в светлых одеждах на понурые головы возлагает руки свои, чей это голос, из скорбей выплывающий, над всеми звучит голосами:
Мир вам.
XV
В дом к Огорелышевым дети не зашли: завтра успеется, да и служба затянулась до рассвета.
Ишь, заря заиграла, и сад и пруд затучнелись голубым дыханием, будто захотелось им еще понежиться в теплом сне, не знать пробуждения, не знать…