Против правил (сборник) - Никита Елисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть и третья черта утопий, в полной мере воспроизведенная Гоголем, – коллективизм, массовидность, толпинность, слитость в одно неотдифференцированное целое.
Раз уж речь зашла об антиутопических чертах утопии Гоголя, хочется обратить внимание на мрачноватые стороны этого коллективизма: «Если козак проворовался… его, как бесчестного, привязывали к позорному столбу и клали возле него дубину, которою всякий проходящий обязан был нанести ему удар, пока таким образом не забивали его насмерть…»
Нет единичного убийцы. Убивают все – скопом. Никто не ответствен за убитого вора. Убит от ударов – всех. Убийство поровну – пустяки.
Насколько сам Гоголь чувствует, видит жутковатые стороны своего идеала? Трудно сказать.
Кажется, поразительный дар интуиции соседствовал в нем со странной, пугающей немотой…
Можно согласиться с Василием Розановым: страшнее писателя не было, душнее, безвыходнее, безысходнее.
Мне хочется остановиться еще на одной характерной типологической черте утопий, не всегда выделяемой в качестве главной, кажущейся побочной, такой же, как и «островность» утопий, но присущей всем им.
Я имею в виду асексуальность, отвержение женщины, вообще – эротического начала.
Начиная с первой, платоновской утопии (где отнюдь не поощряется двуполая любовь) эрос, индивидуальная страсть, женщина – подрывной элемент! враг!
Стоит «Андрию» встретить «панночку» – и идут сплошные, понимаете ли, разброд и шатания.
«Почувствовал он что-то заградившее ему уста; звук отнялся у слова; почувствовал он, что не ему, воспитанному в бурсе и бранной кочевой жизни, отвечать на такие речи, и вознегодовал на свою козацкую натуру…»
Вот отчего антирыцарство запорожских козаков, их асексуальность досягают до полного неистовства: «Даже в предместье Сечи не смела показываться ни одна женщина».
Мне кажется, что пришла пора поговорить о вере запорожских козаков, описываемых Гоголем.
Ведь именно за свою истинную веру бунтуют и дерутся козаки. Наибольшую ненависть у них вызывает уния, то есть попытка примирить две конфессии, католическую и православную, попытка соединения и упрощения – унификации обрядности.
Э нет – так не годится…
А как годится?
«Пришедший являлся только к кошевому, который обыкновенно говорил: “Здравствуй, во Христа веруешь?” – “Верую!” – отвечал приходивший. “И в Троицу святую веруешь?” – “Верую!” – “И в церковь ходишь?” – “Хожу!” – “А ну, перекрестись!’ Пришедший крестился. “Ну хорошо, – отвечал кошевой, – ступай же в который сам знаешь курень”».
И вся обрядность…
«Вот сколько лет уже, как, по милости Божией, стоит Сечь, а до сих пор не то уже, чтобы снаружи церковь, но даже образа без всякого убранства; хотя бы серебряную ризу кто догадался им выковать, они только то и получили, что отказали в духовной иные козаки; да и даяние было бедное, потому что они почти всё еще пропили при жизни своей…» И все благочестие…
Козакам Гоголя ни благочестия, ни обрядности не надо. Они и без того – богоизбранный народ. Их глас, их дела – Божий глас и дело…
Они напрямую общаются с Богом, без посредников. Душа убитого козака Кукубенки, того самого, что, «взяв в обе руки свой тяжелый палаш, вогнал его ему (поляку) в самые побледневшие уста: вышиб два сахарных зуба палаш, рассек надвое язык, разбил горловой позвонок и вошел далеко в землю…» – взлетает непосредственно к Христову престолу: «“Садись, Кукубенко, одесную меня!” – скажет ему Христос…»
Богоизбранность запорожцев Гоголь подчеркивает ненавязчиво, умело, почти так же, как и «подземность» хутора сотника в «Вии».
Стоит обратить внимание на сравнения, каковыми Гоголь аранжирует сыноубийство Тараса Бульбы: «Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова».
Это – описание жертвоприношения, сакрального акта, где и хлебные колосья, и агнец заменены самым дорогим – сыном…
Поразительно, как незамеченной остается еще одна аллюзия, еще одно напоминание о сакральности действия, долженствующего быть.
Казнь Остапа: «И упал он силою и воскликнул в душевной немощи: “Батько! где ты? слышишь ли ты?”» Ведь это «сниженные», переведенные в бытовой план последние земные слова Христа: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Тем более симптоматично в этой ситуации ответное восклицание Тараса: «Слышу!»
Это тоже черта утопической модели – избранность, продвинутость по сравнению с другими прочими на порядок выше…
Между тем это «на порядок выше», эта слитность, съединенность, отвержение женщины, антииндивидуализм, жестокость поражают не просто архаическими, но именно невзрослыми, подростковыми чертами.
Как-то невольно вспоминается, что отряды красных кхмеров в Камбодже состояли из подростков или из очень молодых людей…
Не знаю, вольно или невольно, но Гоголь с первой страницы своего описания Запорожской Сечи подчеркивает невзрослость, подростковость лыцарей, про которых, ей-ей, очень хочется сказать: вот, в «войнуху» в детстве не наигрались…
«Веселость была пьяна, шумна, но при всем том это не был черный кабак… это был тесный круг школьных товарищей. Разница была только в том, что, вместо сидения за указкой и пошлых толков учителя, они производили набеги на пяти тысячах коней; вместо луга, где играют в мячик, у них были неохраняемые, беспечные границы, в виду которых татарин выказывал быструю свою голову и неподвижно сурово глядел турок в зеленой чалме своей. Разница та, что, вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов…»
Не раз и не два повторит Гоголь свое сравнение запорожцев с детьми, со школьниками, с подростками…
«Запорожцы как дети: коли мало – съедят, коли много – тоже ничего не оставят».
Или еще лучше, еще простодушнее, еще беспощаднее: «Сечь состояла из шестидесяти с лишком куреней, которые очень походили на отдельные независимые республики, а еще более походили на школу и бурсу детей, живущих на всем готовом…»
Атлантида, описанная Гоголем, гибнет не только и не столько от внешних факторов, ей, Атлантиде, Запорожской Сечи – такой, какой ее описывает Гоголь, не сохраниться ни в федеративной католической Польше, ни в единой неделимой православной России, ни (в скобках заметим) на самостийной Украине… Любопытно, что дикая орда запорожцев, хлынувшая на цивилизованные города, рванула как раз таки с юго-востока Украины…
«Повзросление» Сечи привело бы к ее исчезновению, растворению.
Путь Тараса Бульбы ясен. Останься он жив, передался бы московскому царю, батьке из батек…
Призадумаешься, кто в этом случае больший предатель Украины, да и вольной Запорожской Сечи – Андрий или Тарас?
Есть удивительная (замеченная? не замеченная Гоголем?) перекличка-рифмовка в самой повести:
«Всякий, приходящий сюда, позабывал и бросал все, что дотоле его занимало. Он, можно сказать, плевал на свое прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу таких же, как сам, не имевших ни родных, ни угла, ни семейства…»
То, что после «Тараса…» Гоголь более не возвращается к украинской теме, заставляет внимательнее прислушаться к словам Андрия: «Кто сказал, что моя отчизна Украина? Отчизна есть то, чего ищет душа наша!» Для писателя, из украинского сделавшегося русским, это едва ли не автобиографические, больные, болезненные слова.
Андрий – автобиографичен?
Вероятно. Как и Хома Брут.
Детские страхи Гоголя в том и другом образе сливаются со взрослыми размышлениями о том, чего же ищет душа наша, где ее «отчизна».
Кажется, Гоголь так и остался гениальным подростком, не повзрослевшим и потому давшим безжалостно точный образ «подросткового» мира с его жестокостью, бегством от ответственности, ненавистью к женщине и накрепко сцепленным с ней желанием женщины.
Образ утопии, вынашивающей антиутопию.
Мрия
Один мерзавец мне сказал, что правда по-гречески значит мрия.
Осип Мандельштам. Четвертая прозаОн бы был тогда лауреатом,
Я б лежал в могилке без наград.
Я-то перед ним не виноватый,
Он передо мной – не виноват.
Ярослав Смеляков. Письмо матери Бориса КорниловаМрия – мечта.
Украинско-русский словарьВ ранней юности он печатал в черносотенных журналах антисемитские рассказы. Едва успев окончить гимназию, ушел добровольцем на Первую мировую войну. (Империалистическую – так очень скоро станут называть эту войну в России.) Он успел еще чуть-чуть захватить гражданской войны в составе Добрармии. Громил с батарей бронепоезда «Великая Россия» дома красных предместий, о чем и сообщал в письме своему литературному учителю – Ивану Бунину. А потом хлебнул тюрьмы, чрезвычайки, голодухи и вот что сказал тому же Бунину (Ивану Алексеевичу): «Я убью, украду, солгу – но я не буду голодать! Голодать – это безнравственно». Голливудские мастера видеоряда словно бы подслушали этот выкрик из глубокой глубины души советского классика. Помните: в недооцененном снобами и интеллектуалами самом великом фильме всех времен и народов, в «Унесенных ветром», Скарлетт вырывает из земли какой-то корнеплод (редьку, что ли?), не обтерев, грызет эту горькую грязную редьку – и в зал, зрителям, человечеству, Богу, словно великую клятву: «Я не буду голодать!»?