Том 2. Произведения 1909-1926 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отошел для этого в сторону на полянку, повыше дома, откуда видна была вся крыша, и выл тихо и горестно, так надрывающе душу, что Максим Николаевич не выдержал и бросил в него камнем, негромко крикнув:
— Пошел!
Потом добавил:
— Тут тихо!.. Тут нечего слушать… Пойдемте!
— Обойдите кругом, посмотрите, — есть ли Женька?
— Как же могли бы увести Женьку через запертые ворота? — сказал было Максим Николаевич, но все-таки пошел, хотя и знал, что делает совершенно ненужное. Обошел кругом дома, посмотрел, не сломан ли где забор, им самим из старых досок сколоченный… Пробыл здесь столько, сколько, по его мнению, нужно было для Ольги Михайловны, чтобы постоять вблизи мертвого окна, послушать.
Потом вернулся, и назад они пошли молча.
Обиженный камнем и окриком, Бобка пропал в ночи…
Разоренная дача, в которую они вошли снова, была точно пещера, куда они спасались от лихой погони.
Опустившись на пол, сказала Ольга Михайловна:
— Когда я давала ей каломель, я ее спрашиваю: «Ты меня узнаешь, Мура?.. Цыпленочек мой, ты знаешь, кто я?» — а она тихо так повторила: «Цы-пле-но-чек»… «Ты видишь меня, Мурочка?.. Кто я, Мурочка?»… А она так раздельно: «Тэ рэс»…
— Может быть: «пе-рес»?.. То есть она хотела сказать: «Перестань!..» Ей вообще, видно, трудно было слушать что-нибудь… и говорить больно…
— Нет… Вполне ясно я слышала: Тэ рэс… точно по-латыни: Te res… Совсем не «перес»… И больше ничего она не говорила… Только вот перед самой смертью в корыте: «Не надо!» И еще… Я тогда руку ей положила на грудку, а она обе свои на мою положила сверху: прощалась!.. Ведь вы же знаете, как она всегда выбегала встречать меня, если я поздно из города?.. И если с корзиной я, — сама ее возьмет, и сзади меня подталкивает головою, чтобы мне легче было идти в гору… Чтобы мне легче!.. Марусечка!.. А-а-а-а!
…И когда ей четыре года всего, это перед войной, тогда мода была на слоников, — все дарили на счастье… (Счастье!.. Это как раз перед войной-то!..) Был у ней из папье-маше, — все она с ним возилась… Встанет, бывало, рано, я еще сплю… она ко мне шепотом: — Мама! — Я и проснусь, да вставать не хочется, лежу, глаза закрывши… Она ведь не будит!.. Ни за что не разбудит, а только все со слоником своим: шу-шу-шу, шу-шу-шу, — все на него серчает и выговаривает… И все он от нее как будто убегает, а она его ловит — шу-шу-шу, шу-шу-шу… Так много у ней он бегал, все пяточки ему приходилось подклеивать… Повозится, и опять тихонечко: — Мама!.. Видит, что я все сплю, и опять со слоником шепчется… А не разбудит!.. Жалела меня будить… Детка моя милая… Да что же это, господи, что же это?.. Что-о-о?..
…Когда зимой из саней ее потеряли да нашли, — брат мой говорил ей тогда: — Ну, племянница, видно, уж тебе до ста лет дожить! — До-жи-ла!.. Такой год страшный пережили! Такой голод вынесли, ну, думала, теперь уж лучше будет. Вот тебе лучше… вот! Мурочка!.. Муроч-ка!.. Родненькая моя!..
…Когда ей год еще всего, чуть начала ходить от стульчика к стульчику, — а носик у ней маленький был, как кнопочка, — приставишь к нему палец: — тррр, — звонок… И она тянется тоже… своим пальчонком малюточным… И глазенки сияют, — очень довольна, что до моего носа дотянется, и тоже так: тссс… и хохочет-хохочет… Радость ты моя!.. Как же теперь?.. Несчастная я!.. А-а-а-а!.. Что же те-пе-е-ерь?..
И так долгие часы… Замолкают рыдания, успокаивается немного вздрагивающее тело, и начинается странный лепет, серый, осенний дождь воспоминаний… Перетасовываются, как в карточной колоде, годы. Нет разницы: год ли был Мушке, десять ли, пять или восемь… Что-то лепечут испуганные, раздавленные горем губы, — в слова, в жалкие, затасканные человеческие слова хотят как-нибудь, приблизительно, отдаленно, смутно, перелить для себя, осмыслить, что такое потеряно, чего больше не будет никогда около, что отнято кем-то невидимым в несколько часов… И не может перелить в слова… И все выходит не то… И от этого еще страшнее…
И лежащий около на полу, снятым с себя пиджаком закутавший голову, Максим Николаевич хочет внести поправки в этот не попадающий в главное лепет и представляет только тонкое, белое, извивающееся на их руках тело, страшные от боли белые глаза и потом этот рот ее, вытянутый трубкой… и не видно было, кто же с нею делал такое…
К утру Ольга Михайловна на минуту забылась, но, очнувшись, вскрикнула:
— Где мы?.. Едем?.. Максим Николаич, это вы?.. А Мура?.. А где же Мура?.. Мурочка!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!..
Это была жуткая ночь, и никогда раньше Максим Николаевич не был так благодарен рассвету…
15Бледные, с воспаленными глазами, поднявшись, подошли они к своей дачке. Посмотрели на давно уж не крашенную рыжую крышу, — под нею там Мушка… и тут же отвели глаза к морю и к небу над ним, уже золотевшему.
— Женьку выпустить надо, — сказал Максим Николаевич.
А Ольга Михайловна спросила:
— Почему же не несут гроба? — И добавила тихо и невнятно, как девочка, робко глядя из-под ресниц в его глаза: — А вдруг она там очнулась… сидит на кровати…
Максим Николаевич молча дотронулся до ее локтя, отвернулся и поспешно пошел к Женьке не через двор, где было «воспрещено» им ходить, а в обход, кругом дачи.
Женька вышла бодрая, могучая, как всегда; приветственно заревела, узнав Ольгу Михайловну; проходя мимо нее, взмахнула хвостом… А за нею следом вышел и Толкун, беломорденький, жмурый, как ребенок утром, неуверенно ступая тонкими и слабыми еще копытцами… Подошел к Ольге Михайловне и толкнул ее в платье.
— Толку ты мое, Толку! — шепнула по-мушкиному Ольга Михайловна, обняла его доверчиво протянутую голову, пахнувшую теплой шерстью, и вдруг заплакала навзрыд.
Солнце всходило огромное, ослепительное — явный жизнедавец земли.
«Жизнедавец, я к тебе с жалобой!.. Ты любил маленькую беловолосую Мушку, с ясными до дна глазами, и она любила тебя… Она рано вставала по утрам, отворяла двери и, если видела тебя, кричала радостно: — Солнце! Солнце! — и на голом полу кувыркалась через голову от восторга… А если не видела тебя, заслоненного тучами, она грозила им своим маленьким кулаком: — У-у, противные тучи! — Она любила все цветы, и каждую травку, и каждую козявку, которой ты — единственный отец… И вот нет уж ее: она убита!.. Я к тебе с жалобой, жизнедавец!.. Вот женщина — ты ее видишь? Она обняла голову теленка — Толкушки, который тоже осиротел теперь — и она плачет… Это мать!.. Мы не войдем сейчас в свой дом, — нам воспретили… Чужие люди придут и откроют двери… Она — мать, и она ждет от тебя чуда. Ты, конечно, не совершишь этого чуда, ты — чудотворец, ты — жизнедавец, и я к тебе с новой жалобой за то, что не совершишь!..»
Так думал, глядя на солнце, Максим Николаевич, между тем снизу несли уже двое: один — белый тесовый гроб, другой — криворотый — крышку, и в гробу лежала и блестела кирка, в крышке — лопата для могилы.
Санитарная линейка с тремя санитарами приехала часам к девяти. Все трое были татары и все крикливые: один — с черными усами, другой — с рыжими, третий пока безусый. Тут же важно надели белые халаты, закурили и начали торг.
— Ха-з-зяйн! — сказал черноусый. — Ты нам сколько дашь за работа?
— А город разве вам за это не платит? — пробовал выяснить Максим Николаевич.
— Горрад-горрад!.. Чево там нам горрад?.. Один уфунта хлеб? Большое дело, це-це!.. Слушай: девять мильен нам дашь, — повезем, не дашь, — не повезем! Как знайшь!
— Да как же ты смеешь так говорить? — начал было Максим Николаевич, изумленный…
Но Ольге Михайловне так тяжко было долгое ожидание, так хотелось, чтобы открыли двери и окна, чтобы увидеть Мушку!
— Ну, пусть, пусть! — замахала она руками. — Пусть!.. Только сейчас у нас ничего нет…
— Нет денег, — мука дай, крупа дай… Мы ждать не хочим!.. Кушать нада, понял?.. Каждый день хочим кушай!
Потом вступил рыжий:
— Хозяин! Слушай мене!.. Халерный барак ест, — там мы бесплатный… Здеся дома покойник, — надо платил… Понял мене?.. Уж холера, она… (Выставил губы и рукой показал на свой живот.) Вы человек образован, — сам понимаешь… Такой дело!
Безусый сидел на линейке, играл вожжами по спине гнедой шершавой лошади, курил и сплевывал через зубы.
— Ну, хорошо!.. В городе я достану им денег… Займу! — вмешалась Ольга Михайловна.
— Девять мильен: три да ему, три да ему, три да мене, — тыкал пальцем черноусый: — Ну, айда!
Сам он взял крышку, рыжий — гроб, и вошли в двери.
Ольга Михайловна поместилась там, — возле бассейна на верху выемки, откуда было бы видно всю Мушкину кровать, чуть только откроют ставни, — и Максим Николаевич стал рядом c ней.
Отворили ставни.
Тело было покрыто с головой розовым дырявым одеялом: так оставили, когда ушли, чтобы не садились мухи на лицо.
Черноусый сдернул одеяло, взял тело за плечи, рыжий — за ноги: стуча, положили в гроб.