Сын - Филипп Майер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тридцать шесть
Дневники Питера Маккаллоу
4 июля 1917 года
Дверь в кабинет я оставляю открытой, чтобы слышать звук ее легких шагов по дому. Когда с лестницы доносится шум, словно бы случайно спускаюсь — посмотреть, кто это, сердце колотится… но почти всегда это Консуэла или ее дочь.
Несколько дней не наведывался на пастбища. Салливану сказал, что погряз в бумажных делах. Выдумываю причины, чтобы оставаться дома.
Когда же это точно она, несусь к дверям. Если она не в западном крыле (я сижу в конце восточного, по другую сторону лестницы), иду к лестнице в надежде поймать ее там или в холле внизу. Делаю вид, что внимательно изучаю витраж, за тридцать лет намозоливший глаза, зато с этой точки мне отлично видно, кто входит через парадные двери или идет в другое крыло здания.
Шаги Марии легко отличить от грубого топота вакерос, но постоянно путаю их с походкой Консуэлы и ее дочери Флорес. А еще с Мирандой и Лупе Хименес. Завидев меня, они нервно озираются — теперь все подозревают, что я замышляю недоброе, а на самом деле я всего лишь надеюсь увидеть вместо них кое-кого другого.
Если я не вижу ее несколько часов (кажется, что несколько недель), хватаю стопку бессмысленных бумаг, бреду по коридору, будто по делу; когда дверь библиотеки раскрыта, заглядываю туда якобы за нужной книгой или справочником — «Клейма крупного рогатого скота» 1867 года выпуска, например, или за чем-нибудь еще столь же полезным, — но Мария считает, что я занят серьезными делами. Мы болтаем с полчасика, потом она извиняется, что отвлекла меня от работы, и возвращается к своим занятиям или уходит куда-нибудь, а меня окончательно покидают силы.
Сегодня я сидел в кухне, ел сливы, тут вошла она, спросила, чем это я занимаюсь; повинуясь порыву, я молча протянул ей надкусанную сливу, и она медленно, деликатно откусила кусочек, не спуская с меня глаз. И, резко развернувшись, стремительно вышла. А я положил эту сливу в рот и долго-долго держал там, пока наконец здравый смысл не возобладал, заставив все-таки проглотить.
Не могу даже вообразить, что занимаюсь любовью с нею. Это своего рода кощунство. Вечерами она играет на рояле; я перетащил диван в гостиную (соврал, что он там всегда стоял), чтобы быть к ней поближе и видеть ее лучше. Кажется, ее устраивает мое общество, она ни разу не сделала попытки сбежать. Постоянно прокручиваю в памяти тот момент в библиотеке (она держит меня за руку), корю себя, что не обнял ее в ответ или хотя бы взял ее ладони в свои, — наверное поэтому она не повторяет попытки. А может, это было просто мимолетное сочувствие и так называемый наш особый мир существует только в моем воображении. Даже подумать страшно.
6 июля 1917 года
Отец определил крайний срок отъезда Марии. Все было неплохо, пока он не отыскал меня с утра пораньше.
— Пит, я уезжаю в Вичита-Фоллс. Вернусь через неделю, чтоб к этому времени баба Гарсия уже свалила. Я всегда смотрел сквозь пальцы на твои придури, но это… — он окинул взглядом мой кабинет, как будто надеясь найти нужное слово среди множества книг, — это уже ни в какие ворота не лезет.
— А зачем ты едешь в Вичита-Фоллс?
— Не твоя забота.
— Она нам ничем не угрожает.
— Эта история давно закончилась. На свете есть один-единственный человек, которому абсолютно нечего здесь делать, и именно ее ты и притащил в дом.
— Тебе меня не переубедить.
— Каждый день, как гляну, ты все чистишь перышки. Думаешь, я не замечаю? Ты десять лет мылся-то от случая к случаю, а сейчас меняешь воротнички каждый день?
Мне нечего на это сказать.
— Это тебе не соломенная вдова, на которую можно безнаказанно взгромоздиться, сынок. Эта девка может стоить нам ранчо.
— Уходи, прямо сейчас, — проговорил я. Он не двинулся с места.
— Убирайся из моего кабинета.
Мы с Марией столкнулись в библиотеке. Притворяюсь, что ищу книгу, и тут она ни с того ни сего спрашивает:
— Как твоя работа?
— Вообще-то я не работаю, — сознаюсь я. Она улыбается, но потом опять мрачнеет:
— Консуэла рассказала мне кое-что.
— Чем бы она ни пугала, я этого не допущу.
— Питер. — Она отвернулась к окну, а я смотрю на белую кожу ее шеи, ключицы, плечо, на ее руки, все еще тонкие и хрупкие. — …Мне не стоит здесь оставаться. Это и в самом деле последнее место на земле, где мне следует жить.
— С отцом я разберусь.
— Я не об этом.
— А о чем тогда?
Она не отвечает, что-то в ее лице изменилось. После паузы она решается:
— У тебя есть немного времени? Присядешь? Если ты и вправду не занят работой?
Она сидит в кресле, лицом к окну, я опускаюсь на кушетку.
— Из-за отца не переживай, — повторяю я. Она садится рядом со мной, берет меня за руку.
— Рано или поздно мне придется уйти. Через несколько дней или недель, не имеет значения.
— Для меня имеет.
Ее ладонь коснулась моей щеки. Мы так близко друг к другу, и я жду, вот-вот что-то произойдет, но нет. Открыв глаза, встречаю ее взгляд. Чуть наклонившись вперед, замираю; она не отводит глаз, и я целую ее, едва прикасаясь. И тут же отодвигаюсь. Жду пощечины.
Она ласково ерошит мне волосы.
— Какая у тебя шевелюра, — нежно шепчет она. — А твой отец лысый. И маленький. А ты высокий.
Чувствую на лице ее дыхание.
— Ты меня забудешь.
— Ни за что.
Я все жду. Мы прильнули друг к другу. Поборов робость, хочу поцеловать ее еще раз, но она подставляет лишь щеку.
— Я хотела бы… — говорит она, но вскакивает и уходит.
Тридцать семь
Илай Маккаллоу
1852 год
Спустя несколько недель мы с женой судьи лежали голые на том же диване; я — чтобы досадить судье, она — потому что была под лауданумом[115] и ей было приятно раскинуться нагишом, ничего не стесняясь. Негров она отправила в Остин якобы по делам. Лицо у нее было, как в старинных книгах: бледное, очень нежное, утонченное, и я подумал, что именно за таких женщин мужчины готовы были умирать. И она, наверное, знала об этом, как знала и то, что те времена миновали.
— Сколько тебе лет на самом деле?
— Девятнадцать.
— Знаешь, мне все равно. Просто хочется больше узнать о тебе.
— Семнадцать.
Пристальный взгляд.
— Шестнадцать.
— Числа будут уменьшаться?
— Нет, правда шестнадцать.
— Идеальный возраст.
— Правда, что ли?
— Для тебя — да.
Я подумал, каково такой женщине, как она, жить с таким типом, как судья. Неужели она его любила? Вспомнил о команчах.
— Ты злишься на меня?
— Нет, — ответил я. И спросил: — А почему ты не уехала обратно?
— В Англию? Здесь я благородная дама. — И печально рассмеялась. — Да уж, благородная. Но что мне делать там?
— Там, наверное, лучше, чем в Бастропе.
— Наверное.
Глядя на ее гладкий живот, я подумал, были ли у нее дети, но внутренний голос посоветовал воздержаться от расспросов, так что просто сказал:
— Все равно не понимаю, почему ты не вернулась. Даже мне здесь не нравится.
— Это сложно объяснить, — вздохнула она.
Тем временем, часто бывая в городе, я приметил, что за мной следит какой-то парнишка. Узнал его имя — Том Уиппл, лет тринадцати-четырнадцати, но ростом не выше пяти футов и в придачу косоглазый. И вот я столкнулся с ним около дома судьи, дурной знак. Выследил и подстерег его в лесу.
Но, когда я швырнул мальчишку на землю, он отчего-то не слишком испугался.
— Это ты дикий индеец?
— Ну я.
— Моего отца убили индейцы. Теперь ты, наверное, и меня убьешь.
— Ты следил за мной.
— Говорят, ты воруешь лошадей.
— Я беру их взаймы.
— Еще говорят, ты убиваешь чужих цыплят и свиней.
— Уже две недели, как никого не трогал.
— Говорят, кое-кто собирается тебя пристрелить. Я презрительно фыркнул:
— Пускай попробуют. Я могу запросто уложить любого из ваших храбрецов.
— Мой папа был рейнджером.
Пары дней в городе достаточно, чтобы узнать — парень врет; его отец был землемером, всю их партию перебили команчи. Ну, так говорили. Большинство бледнолицых не отличают апачей от команчей и вообще индейцев от белых, обряженных в индейскую одежду.
— Научи меня воровать лошадей, — тихо попросил он.
Я рассказал Эллен, что Уиппл шныряет вокруг дома. Мы выбрались через черный ход и лесом, минуя город, дошли до знакомой заводи. Я принес для нас пару оленьих шкур.
— Еще пахнут, — удивилась она. — Они что, свежие?
— Несколько недель.
— Мой маленький дикарь.
Она лежала, освещенная солнцем, раздвинув ноги, раскинув руки. Камни под нами еще теплые, ветерок гуляет в верхушках кипарисов, а ветви дубов уже оголились, высоко над головой сквозь заросли виден крошечный кусочек неба. И так целый месяц, и будет так до самого лета. Неплохая жизнь.