Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Качество среди нынешних прозаиков редкое. Но и опасное – велик риск заболтаться и о какой-нибудь, простите великодушно, чепухе рассказывать с тем же азартом, с той же вовлекающей читателя энергией, что и о важном, не вдруг обдуманном. Чтобы фильтровать базар, тоже нужен опыт, который Алексей Козлачков пока только накапливает, отчего и книга получилась неравноценной. Ее лучшие страницы – военные. То есть необязательно про боестолкновения и потерю друзей, совсем необязательно. Но те, на которых, будто водяные знаки, проступают неразъемно соединившиеся стоицизм и бесшабашность во взгляде на мир, в отношении к жизни. Офицерская, знаете ли, этика, офицерский, знаете ли, шик. Меня, штафирку, они одновременно и пугают, и притягивают. Напоминая и военные страницы у Лермонтова, у Бестужева-Марлинского, и то, что в 50-е годы назвали «лейтенантской прозой».
Не знаю, хороша ли эта этика для мирной жизни, но как литературный ориентир для писателя, давно уже не молодого, но по-настоящему только начинающего, она годится несомненно.
Виктор Шендерович. Соло на флейте: Конец света в диалогах и документах. – М.: Время, 2015.
Большие полотна с пейзажами и любовными интригами, что называется, с психологией Виктору Шендеровичу удаются не всегда. Он – мастер сценки, эпизода, отточенного и, как правило, головокружительно смешного обмена репликами. Ну, «Куклы» ельцинских времен, наверное, все помнят.
Или вспомнят, едва начнут следить за историей о том, как жизнь в России в очередной раз едва ли не оборвалась. Сюжет, а он здесь стремительный, из больничной палаты взмывающий в заоблачные высоты державной власти и вновь возвращающийся в занюханный райотдел полиции, я нарочно не пересказываю. Прочтите сами, это и займет-то у вас всего часа два, чтобы и узнать привычную действительность, данную нам в непосредственных ощущениях, и открыть ее для себя в неожиданных ракурсах и в смелых метафорах.
Социального оптимизма, о пользительности которого нам безуспешно напоминают по телевизору, это чтение, конечно, не прибавит. Впрочем… кто знает? Может быть, и впрямь не только над прошлым, но и над настоящим надо посмеяться – чтобы от его тирании освободиться? Хотя бы в мыслях. Пусть только в мыслях.
И неожиданный для современного книгоиздания бонус. Каждой страничке в книге Виктора Шендеровича соответствует рифмующаяся с ней иллюстрация Дениса Лопатина. Тоже очень смешная. Или, если приглядеться повнимательнее, ужасно грустная.
Роман Тименчик. Последний поэт: Ахматова в 60-е. Издание 2-е, исправленное и расширенное. В 2 тт. – М.: Мосты культуры / Гешарим, 2014.
Об этом труде не мне бы, наверное, писать. Почетный профессор Еврейского университета в Иерусалиме Роман Давидович Тименчик знает об Ахматовой все, и ему, смею допустить, по-настоящему интересно мнение только тех, кто знает почти столько же. А я что же – прочел безупречно изданный двухтомник как роман. И нашел, что оторваться от него, если уж взялся, невозможно.
И благодаря обилию живописных подробностей, «вкусных» деталей, каждая из которых дает никак не меньше, чем академически бесстрастный вывод. И в силу того, что исторический «промежуток между 5 марта 1953 года, днем смерти Сталина, и 5 марта 1966 года – днем смерти Ахматовой» удивительно перекликается с днями нынешними.
Но главным образом потому, что Тименчик, хронист и комментатор, не пытается вывести себя за горизонт описываемых событий или встать, простите, над схваткой, но лично присутствует «в многофигурной толпе бурнопогодного прошлого» и, хоть помнит «о возмущающем эффекте недремлющего наблюдателя», однако нимало им не смущается. «Мы комментируем тексты автора и комментируем себя. И в этом наша последовательная филологичность. Ибо этот род деятельности, из комментария возникнув, к комментарию же в своем пределе и стремится».
Так более чем тысячестраничный научный труд, ровно пополам разделенный между исследованием и собственно комментариями, что названы здесь «сносками и выносками», становится еще и прозой. Филологической, конечно, но прозой – с героем-рассказчиком, со сквозными мотивами, с разветвленным, но оттого ничуть не менее ясным сюжетом. Следовать за которым так же интересно, как и за мыслями умного человека – благо, этих мыслей у Тименчика предостаточно и изложены они никаким не птичьим, простите за выражение, языком, а по-человечески.
Со мною не все, вероятно, согласятся, но я вот подумал, что не только литературная критика, взятая в лучших ее образцах, но и наука о литературе, если она, разумеется, не гелертерство, а сотворчество, в пределе стремится стать литературой.
Книга Романа Тименчика литературой стала. Напомнив о тех нормах, что почти столетие назад были заданы Тыняновым и Эйхенбаумом, иными немногими. И ничуть, соответственно, не утратив своей последовательной филологичности.
Юрий Манн. «Память-счастье, как и память-боль…»: Воспоминания, документы, письма. 2-е издание, дополненное. – М.: РГГУ, 2014.
Если поэт интересен своими стихами, то историк литературы, наверное, собственными исследованиями.
Впрочем, почему «наверное»? Назвав Юрия Владимировича Манна, каждый филолог тут же извлечет из памяти и его фундаментальные труды по русскому романтизму, и «Поэтику Гоголя», и вереницу академически строгих изданий классики, уже навсегда связанных с этим именем. И только самые близкие к нему люди знают, что всегда вроде бы невозмутимый профессор не только умен, но, оказывается, еще и удивительно остроумен.
Я вот, хоть шапочно и знаком с Манном уже более сорока лет, этого не знал и, шаг за шагом следуя по его биографической канве, временами тормозил, чтобы, запомнив, пересказать друзьям и эту остроту, и ту, и еще вот эту. Что родились, например, на Кунцевской овощной базе, где мы, имлийские аспиранты, вместе с молодыми в ту пору, но уже блестящими Александром Павловичем Чудаковым, Сергеем Георгиевичем Бочаровым и (да, да!) Юрием Владимировичем Манном перебирали подгнившие капустные кочаны. Или за кофе-брейком на научной конференции где-нибудь в Нью-Гэмпшире. Или при случайной встрече в журнальной редакции с машинисткой, которая упорно писала слово экспрессионизм через дефис: экспрессионизм. «По-видимому, – меланхолически прибавляет автор, – она полагала, что это сионизм быстрого развертывания».
Ну, и как тут не подосадовать, что замечательная, советских еще лет, книжная серия «Ученые шутят» пресеклась, не дойдя до филологов!..
И еще одно. Книга Манна удивительно густо населена. И ладно бы только первыми лицами отечественного (и мирового) литературоведения. Так еще и теми, чьи имена теперь в памяти, увы, немногих: от ярко одаренной и прожившей всего тридцать пять лет саратовской исследовательницы Татьяны Ивановны Усакиной до жовиального Ульриха Ричардовича Фохта, который «писал неохотно, буквально из-под палки», зато «был влюбчив, и женщины, в том числе и его аспирантки, платили ему ответным чувством».
И каждому – доброе слово. Даже патентованному мерзавцу Александру Михайловичу Еголину, что взял журнал «Звезда» после ждановского погрома, а, придя в Московский университет, нанял Манна, тогда студента, своим, сказали бы сейчас, рерайтером – писать статьи и доклады под его, разумеется, еголинским, именем. Чтобы, несколько лет спустя, вляпаться в скандал с тайным притоном для ответственных партийных, научных и писательских чинуш.
И вот тут-то – внимание! – когда телефонный номер выброшенного из номенклатуры Еголина «забыли» все недавние друзья и сподвижники, Юрий Манн ему позвонил, поскольку – еще раз внимание! – «мне показалось, однако, непорядочным совершенно отвернуться от попавшего в беду человека, который ничего мне не сделал плохого, наоборот – даже проявил некоторое участие…».
Кто бы, спрошу, так еще поступил? Никто, кроме русского интеллигента. Или, скажу еще точнее, кроме Юрия Владимировича Манна.
Владимир Леонович. Деревянная грамота. – М.: 000 «Аз Буки Веди», 2014.
Странно он жил. И для близких, я думаю, мучительно. Не как все. Немецкий и английский знал будто родные, переводил грузинских и иных всяких поэтов, дружил с Высоцким и Окуджавой, но больше всего – «заочный москвич», по собственной аттестации, или, вот еще, «крестьянин последнего призыва» – любил плотничать, складывать печи, ставить – непременно где-нибудь в глуши – часовенки и памятные кресты. А лет двадцать тому, да что там – раньше, куда раньше, и вовсе ушел, как в схиму, всё глубже и глубже: Кострома… Кологрив… село Илешево…
За полвека с лишним работы в поэзии всего пять книжек, редким пунктиром: 1971–1983 – 1986–1993 – 1997. Эта– шестая. И тоже странная, помнящая, что родилась из «самсебяиздатского», собственноручно переплетенного рукописного сборника.