Текущие дела - Владимир Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не будь, Илья, этим самым… — скривил физиономию Подлепич.
— А кем? Провокатором, что ли? Так провокация ж со стороны Булгака. Не с моей.
— Какая ж, к черту, провокация!
— А что? Булгак не пацан, который шкодит без понятия. Должны же быть какие-то мотивы.
Поковырял Подлепич в ухе, ничего не сказал.
— Дурная, Юра, игра. В молчанку. Никто еще в такую игру не выигрывал.
— Да там улажено, — махнул рукой Подлепич.
— Где — там? Ты тут уладь, у нас, а это кулуарным путем не делается. С Булгаком мы еще поговорим. Булгак свое получит. Но Чепелю уже и выдать нечего: все взял, что имелось в нашем распоряжении. С Чепелем будем расставаться.
Заявлено было категорически, санкций от Подлепича не требовалось, и может, так и нужно, чтобы промолчал Подлепич: в молчанку не играли, а просто нечем было крыть ему, — и все же покоробило это угрюмое молчание, протестующее, и, честно говоря, противен был Подлепич — в такой же мере, как Близнюкова — отвратительна.
Плюют в физиономию — тот же Чепель, а ему, оплеванному, хоть бы хны: утерся и пошел себе.
— Мнение свое, Юрий Николаевич, держишь при себе?
— Держу, — хмуро сказал Подлепич.
— А это ж нехорошо. Не по-рабочему. У нас все-таки коллектив, а не частная лавочка.
— Из этого именно исхожу, — вытянул палец Подлепич и пальцем показал, из чего исходит. Из пустоты? — Выгнать человека — значит кому-то спихнуть. Потому что без работы не останется. А спихивать — себя обманывать: нам полегчает, другим — подарочек, сызнова — обкатка, подбор ключей. Те, положим, тоже спихнут — так и пойдет по цепочке. Мы — им, они — нам. Какая польза? А надо с человеком дело доводить до конца.
Знал уже, что вывели его, спихнули, или не знал еще? Такой был в общем мирный разговор, негромкий, по крайней мере, и обходящий острые углы, что как-то само собой клонило к миру, как клонит к дремоте, и следовало, видимо, встряхнуться, нащупать ногами тот мостик, с которого прямая дорожка вела к войне.
В такой уж переплет попал он, Должиков, с этими Булгаком и Чепелем, с Подлепичем и Близнюковой, с комиссией этой, с этим разбором, предстоящим на партбюро и потом на парткоме, что никак нельзя было довольствоваться миром — нужна была война.
Только в ней мог он стать победителем, располагал такой возможностью, а в мире не располагал ничем. Война была для него козырной картой, а мир — той самой мелкой, которую всякий побьет не задумываясь. Слава богу, он знал, как бьются такие карты. И, слава богу, не привык, чтобы его карта билась.
— У нас не исправительная колония, — сказал он, как бы нащупывая воображаемый мостик. — Мы практики, Юра. И ты практик. А с педагогикой — хужее. Педагог ты никакой.
Мостик был переброшен — от этого берега, мирного, к тому, противоположному, но перейти по мостику было не так-то просто: пятки жгло.
— Насколько память мне не изменяет… — начал было Подлепич, однако Должиков перебил его.
— Я счет тебе, Юра, предъявлять не стану: фактов столько, что на час работы.
Словно сосчитывая их, Подлепич помолчал сперва, потом спросил:
— А дальше?
— А дальше — конкретное предложение.
Жгло не потому, что много лет проработали бок о бок, жили в мире, о войне не помышляли, — это можно было перетерпеть. Надо.
Жгло потому, что особая надобность противоречила интересам производства, но все равно другой дорожки не было — только через мостик.
— Предложение, Юра, такое… По-моему, тебя устроит… — Понадобилось уткнуться глазами во что-нибудь; ну, скажем, наряды лежали, еще не подписанные. — Переходи-ка ты обратно. На стенд. Помытарился и хватит. Заработаешь больше, и хлопот никаких.
Война была объявлена, однако тихая, без выстрелов, без пушечной пальбы — как раз такая и мыслилась: мирная война. А как Подлепич это принял, не видно было: наряды перед глазами, — по крайней мере, замешательства не чувствовалось; усмехнулся.
— Отставка?
— Да называй как хочешь. Мы, Юра, не рабы формулировок. И от любой шарахаться не станем.
В том, как Подлепич усмехнулся — легко, без горечи, без обиды, и как, не медля ни минуты, сам, первый, назвал это мирное предложение отставкой, было все, что требовалось: война без крови. А формулировка — это на бумаге. Это для тех, кто именно и жаждет крови.
— Кому прикажешь сдавать смену? — равнодушно спросил Подлепич.
И в этом равнодушии тоже было то, что требовалось — ни черта не терял Подлепич, только выигрывал. А сторона моральная, видно, его не трогала, — был он другого склада человек.
— Кому сдавать, Юра, я и сам в затруднении… Второго Подлепича на участке нету.
Это была не лесть, а чистая правда, высказанная прямо и доверительно в ответ на сговорчивость Подлепича: заслужил!
И все-таки в сговорчивости этой послышались не то издевка, не то угроза, когда сказал, опять с усмешкой:
— Ну, поищи!
— Придется. Если вынуждают.
Подлепич не шевельнулся и только посверлил привычно пальцем в ухе.
— Трусость, Илья, не к тому еще вынудит.
Предложена была бескровная война — не затрудняющее никого соглашение, однако в ущерб производственным интересам — это тоже надо бы понять! — а он замахивался исподтишка, норовя ударить побольнее.
— Давай-ка наизнанку это вывернем, — сдержанно предложил Должиков. — Смелость — что такое, по-твоему? Не считаться ни с чем? Творить, что вздумается?
— Допустим, — ответил Подлепич и посверлил пальцем в ухе. — Будут еще вопросы?
И не хотелось грязь месить: противно, отвратительно! — а по сухому, чистенькому, видимо, дорожки не было.
— Еще вопрос, последний, территориальный, так сказать. Ты где прописан, Юра? В нашем доме, заводском? Или ночуешь незаконно? Без прописки?
Не насмехаясь больше, не насмешничая и не пытаясь увернуться, Подлепич сразу же ответил, будто рявкнул:
— Где я прописан, это тебя не касается!
— Касается, Юра. Не частная лавочка! Роняешь свой авторитет! Достоинство растаптываешь на глазах у всего коллектива!
Подлепич встал, хотел, видно, что-то злое бросить в ответ, яростное, но ничего не сказал, — молча со зверским лицом вышел из конторки.
Это Близнюкова, потаскуха, совратила его. Закрутила, гадина. Нож в спину участку. Такого мастера потерять!
Впрочем, какой-то рок давно уж висел над ним, Должиков был не враг ему, не агрессор, не поджигатель войны, — терпел, пока мог, пока существовали объективные предпосылки. А подан был знак оттуда, сверху, и кто бы это, позволительно спросить, не прислушался к такому красноречивому знаку?
В трусости обвинять — легче всего. А смелость так называемая — это у тех, кто ни за что не отвечает. Или не хочет отвечать.
Человеческая личность — как денежная купюра. Пока в ходу, не обесценена — ее хранят, берегут. А вышла из употребления — на мусор!
И жаль было Подлепича, и тяжко лишаться его, и был он противен, отвратителен, и все еще думалось, что можно бы с ним как-то иначе, поглаже, помягче, но мысли эти, разнородные, постепенно рассеивались, чувства, двойственные, притуплялись, как будто навечно исчез Подлепич, сгинул куда-то, помер и только память о нем осталась — и добрая, и недобрая.
Это, конечно, не сообразовывалось с тем главным выводом, который сделан был после ночных страхов, но страхи эти правомочны ночью, а днем люди ограждены от них текущими делами.
Болеть душой за всех — это басня. За всех — нельзя, не бывает, а за себя одного — совестно. Вот вечная му́ка!
Кого вместо Подлепича? Кого-нибудь. Иванова, Петрова? Перестановки — тоже му́ка.
А нужно было не мешкая идти к Старшому, согласовывать с ним эту мучительную перестановку.
37
Зина чего-то поела, несвежего, стало дурно ей на работе, и после смены, ночью, Подлепич отвез ее домой, уложил в постель, вызвал «скорую», всю ночь до утра просидел возле нее, а когда выходил, показалось, Должиков спускается по лестнице, вот-вот окликнет его, но никто не окликнул, и он тогда успокоился: значит, не Должиков.
Теперь уж было ясно: значит, Должиков; не видел бы сам, своими глазами, колоть бы воздержался. Кто что болтает, да еще со зла, по пьяной лавочке, — подхватывать то не в характере было Должикова.
Значит, он.
Но кто он мне, подумал Подлепич, соглядатай, надзиратель? Что мне до него и ему до меня? Обязан ли я, подумал, объясняться с ним? Обязан ли объяснять, как это было? Может, справочку еще, подумал, от врача того, со «скорой» — к делу? И в придачу — Зинины свидетельские показания? По такому поводу, подумал он, объясняться — унижаться.
Вины за ним не было, а если бы и была, он не считал бы ее виной. Ничего не сталось такого, преступного, в ту ночь и статься не могло, и если бы не Зинина дурнота, он не зашел бы к ней и не увидел бы его Должиков под утро выходящим от нее, но все равно — что бы в ту ночь ни сталось, но он это преступлением не признал бы.