Текущие дела - Владимир Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вины за ним не было, а если бы и была, он не считал бы ее виной. Ничего не сталось такого, преступного, в ту ночь и статься не могло, и если бы не Зинина дурнота, он не зашел бы к ней и не увидел бы его Должиков под утро выходящим от нее, но все равно — что бы в ту ночь ни сталось, но он это преступлением не признал бы.
А перейти на стенд готов был хоть сейчас.
Тут Должиков ничего не исказил и не приукрасил: слесарю лафа по сравнению с мастером, — только физически намного тяжелее. Но он, Подлепич, не боялся этого. Не старик же.
Самому проситься на стенд вроде бы неприлично, а коль это в приказном порядке, выбирать не приходится. Подлепич, честно говоря, был даже рад и, разумеется, не потому рассвирепел под конец, что постигла его участь немногих — мастеров возвращали к стенду редко, чаще шли они на повышение, и не потому взъярился, что от Должикова этого не ожидал. Как раз было предчувствие: Должиков замышляет что-то крутое, да и намекал. Так уж складывалось в смене, что видно было издалека: крутости той не миновать. Он, Подлепич, не был в обиде на Должикова хотя бы потому, что сам на крутость эту нарывался. И нарвался. Но сожалений, даже самых малых, не было у него: он считал себя правым — со своей стороны, равно как и считал правым Должикова — с его. Каждая сторона имела свой резон, однако жить по чужим резонам он, Подлепич, не мог. Так что яриться не было резона.
Он взъярился попозже, в конце, и тут уж был резон, и только сомнительным могло показаться, стоило ли уходить из конторки, не объяснившись. Но в ту минуту он об этом не думал, а лишь почувствовал, что лучше уйти во избежание крупной сшибки, и вышел, не объяснившись, пошел к стендам.
Работала чужая смена, не его, и в ней — Булгак, по-прежнему кочевавший из смены в смену. Это, конечно, было неудобством для него, Подлепича, однако в эту неделю, начавшуюся крупной сшибкой с Чепелем, ему хотя бы то служило некоторым облегчением, что не было Булгака при этой сшибке.
Он мог без лишних слов пройти поодаль, незамеченным, и все же подошел.
— Блок, видно, с трещинкой, — склонился Булгак над стендом. — А вы чего же не отдыхаете? Не ваше-то время!
— Ну, опрессуй, — сказал Подлепич. — Давай-ка я водички поднесу.
— Еще чего! — нахмурился Булгак, схватил ведро, побежал по воду.
Ни перед Должиковым, ни перед остальными не было совестно за чепелевский наговор, — ну, выболтал Чепель тайну, причем не мутную, а чистую, и ладно, что выболтал: все равно ведь откроется рано или поздно. Перед Булгаком было совестно, хотя и показалось вдруг, что именно Булгак и не осудит. Пожалуй, зря так показалось. Вот перейду на стенд, подумал, заживу!
Он быстренько, пока Булгака не было, полез в инструментальный ящик, набрал там деревянных пробок, наготовил, примерил к выходным отверстиям на дизеле — придутся ли, чтобы забить их наглухо. Заглушки эти все годились, прилегали плотно, он отобрал, какие поновее, поаккуратней, сложил их аккуратно возле стенда. Был дизель тяжелющий, разумеется, но повернуть — особенных усилий, мускульных, не требовалось: стенд поворотный, механический — пустяк! Однако же заело где-то чуть — при повороте, и малость пришлось поднатужиться, и, поднатужившись, он сразу ощутил, как муторно защемило в животе, заныло, — пакость! Неловко повернулся. Боль не резкая, терпимая, и больше, видать, отозвалась в голове, чем в мышцах: ну и работничек! Обеими руками, как бы подпирая боль, которая рвалась наружу, он схватился за живот, и в этой жалкой позе застал его Булгак, вернувшийся с водой.
Признаться, это было неожиданно: Булгак так всполошился, будто черт-те что случилось с ним, с Подлепичем. Как будто впрямь беда какая-то стряслась. Признаться, это рассердило.
— Да что ты в самом деле! — оттолкнул он Булгака. — Паникуешь!
Булгак, перепуганный, стоял, смотрел — то на него, то на стенд.
— Зачем вы, Юрий Николаевич? Вам этого нельзя!
— Чего нельзя? Взять молоток, забить заглушку? Нашелся тоже мне специалист! Ты делай свое дело!
— Я делаю, — сказал Булгак, но делать ничего не делал, готов был, дурень, поднять переполох. — Ну что? — спросил. — Прошло? Или не проходит?
— Давай-ка воду, заливай! — потребовал Подлепич, будто был хозяином в этой смене. — Где шланг?
Не отпускало, ныло, но он теперь-то уж терпел, не подавал вида, что ноет.
Косясь на него беспокойно, подозрительно, Булгак поднял ведро и тонкой струйкой залил, не расплескал ни капли. А он, Подлепич, с какой-то пакостной тоской подумал, что это, значит, если понадобится опрессовка, то и ведра, пожалуй, не подымешь.
— И не косись! Не паникуй! — взял он молоток, стал забивать заглушки. — Не суйся в то, чего не понимаешь!
— На то есть книги, чтобы понимать, литература, — наклонился Булгак, подключил шланг к сжатому воздуху, к магистрали. — Хотя и без того известно, пробурчал он, — что двигатель воро́чать вам противопоказано.
— Да мало ли я их ворочал! А ты еще в медицину влазишь? Ты за собой смотри, за нервами своими, за психозом!
Пожалуй, вырвалось это в сердцах.
— С психозом как-нибудь управимся, — мрачно сказал Булгак, подключая воздух. — Уйду с завода, и всему конец. Вон где течет. Видите? — показал он пальцем. — Сопливенькая трещинка, а блок не годен.
— Ты это серьезно?
— Опрессовка не соврет, — проговорил Булгак, не разгибаясь, высматривая, нет ли где другой такой же трещинки, а это уж было бесцельно: для выбраковки хватало и одной. — Когда под давлением воду гонит… — бормотнул он. — Или кровь… Мне уже в цехе в глаза людям невозможно глядеть…
— Я бы с опущенными глазами не уходил. Я бы сперва доказал, кто я есть, а тогда уж…
Советчик! У самого глаза опущены, и что теперь доказывать? Кому? Посредством чего? С такими трещинками, с такою прытью, с таким здоровьем и не докажешь ничего, не наслесарничаешь, и заработка приличного не будет. Внезапно как бы осенило, вспомнилось: про эту премию, которую якобы посулили за давнее рационализаторство, — а стало ведь уже забываться, не держал этого в голове. Забылось, короче говоря. Но с давнего чего возьмешь? На давнем себя не взбодришь, подумал он, сегодняшнее нужно что-то. Вот Зина обещалась к вечеру зайти. В ту ночь не сталось ничего, а сталось бы — ни ее, ни себя не винил бы. Он столько думал об этом — и вольно, и невольно, сперва — протестующе, с душевным трепетом — затем, и позже — обреченно, а то и с надеждой, тайной, что понемногу свыкся с этим. Вот смерть, — она же неизбежна, свыкаются же с неизбежностью? Вот жизнь, — допустим, неудавшаяся, — свыкаются же? Он — со своею — свыкся же? Кому везет, подумал он, глядят на того приязненно; мало, что удача вознесла — еще возносят, как в награду за везение, а справедливей было бы наоборот: своим теплом согрей неудачника! Везучему и так тепло. О том, что, может, повезет, присудят премию, он думать как-то перестал: то было зыбко, маловероятно, попросту — несбыточно, а тут, возле Булгака, возле стенда, после всего, что случилось вчера и сегодня, опять подумал. Тогда уж вознесут, и Должиков — туда же и задний ход, пожалуй, даст, подумал он, расследовать не станет, кто где прописан. А любопытно было бы взглянуть, как это будет; вернее, вообразить, как все происходило бы, случись удача; потешить душу, приободриться малость, подумал он, а то уж скис. Душа, однако же, не тешилась, наград за прошлое не принимала. С тем же успехом мог он прийти домой, достать из тайника свой, сбереженный Дусею, архив, удостовериться, что жизнь прошла недаром. Ему не за вчерашнее хотелось доброго слова, а за сегодняшнее, — таков уж человек.
— Я докажу! — пообещал Булгак, снимая шланг с мотора. — Но через десять лет. Не раньше.
— И мне бы так! Хоть через десять лет…
— А вы уж доказали! Чего еще доказывать?
— Считаешь, нечего?
Руки у Булгака были в масле, он вышел из-за стенда, чтобы шланг убрать, но, судя по лицу, по глазам, не только для того. Ответить не ответил, однако шагнул к нему, к Подлепичу, коснулся локтем локтя, плечом плеча — как бы подпер плечом. А у того руки были мытые, за несколько минут измазать не успел и в знак признательности, что ли, потрепал Булгака по плечу.
Они стояли рядом, обменивались чем-то дорогим для них обоих, а сзади подошел Маслыгин, понасмешничал:
— Идиллия! Да ты его, Юрий Николаевич, покрепче хлопни! Дай ему как следует! — Насмешничал, однако и суровость слышалась в голосе. — А то мы нежничаем чересчур! — Негодование. — Распускаемся! — Гнев. — И других распускаем!
— Не будем ему мешать, — взял Подлепич под руку Маслыгина. — Замена блока все-таки. Возня.
Увел.
Они пошли вдоль стендов по узкому проходу — молча, и ныло в животе, как прежде, не утихало. Теперь про Чепеля назревал разговор. Посматривали по сторонам.
Как быть в дальнейшем с Чепелем, он еще не надумал; тут нужно было вглубь вгрызаться: как быть с пьянством? Промашка вышла у него не в том, что на суде не поддержал Должикова, — он и сейчас не поддержал бы, а в том был промах, что переоценил себя, свою способность повлиять на Чепеля. Счел, будто дело сделано наполовину, — это много! А оно, оказывается, не сдвинулось ни на шаг. Но сдвину, подумал он, сдвигать — это по мне, начну сначала, а в том, что катится само собой, нет интереса. Он словно бы запамятовал: теперь все было нипочем, и это уж не входило в обязанности — сдвигать, направлять. Лафа, подумал он, в ответе за себя — и только, во сне лишь могло такое присниться!