Образы детства - Криста Вольф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напоследок, поздно вечером, когда кузина Астрид решила наконец сбежать от господина Андрака. он одной-единственной любезной фразой (Что такое, фройляйн Астрид? Уж не хотите ли вы всерьез нас покинуть?) заблокировал для нее незапертую дверь в коридор, так что ей пришлось упрашивать Нелли открыть. Около полуночи, когда почти все гости —в том числе Андрак — ушли, Нелли взгромознлась на колени к дяде Вальтеру, за что мама незамедлительно ее одернула; нора, мол, привыкать к мысли, что она больше не ребенок. У Нелли мелькнула смутная догадка, что это может означать, и она огорчилась.
В Г., вечером той непомерно жаркой субботы, когда вы по Рихтштрассе возвращались к гостинице, окунаясь в красные, лиловые, зеленые озерца световой рекламы, Ленка прямо посреди улицы затеяла потасовку со своим дядей Лутцем. Ты сказала: Не валяйте дурака! — и Лутц замер: Ведь так говорила «усишкина» бабуля?! А у тебя даже мысли об этом не мелькнуло.
Ленка—высокая, Нелли такой никогда не будет—украдкой сравнивала по росту себя и неспешно проходивших мимо парней, которые, худо-бедно соблюдая приличия, откровенно оглядывались на нее, а она, разумеется, как бы и не замечала. Игра началась. Лутц взглядом обратил на это твое внимание, ты скривила губы — одобрительно и смиренно, а X. сказал: Вот и начинается опять все сначала! Немножко посмеялись. Ленка уже тогда — а может, и от природы — владела искусством «пропускания мимо ушей». Ее лицо приняло знаменитое непроницаемое выражение.
(Теперь, спустя три года, капризным летом семьдесят четвертого, Ленка приходит ночью с поздней смены, полумертвая от усталости. Минут десять—пятнадцать она сидит молча, не в силах вымолвить ни слова, а тем временем на лицо ее возвращаются краски и жизнь. Потом, неторопливо проглотив несколько земляничек, она начинает говорить, отрывисто, с долгими паузами. Спрашивает себя, уж не слишком ли много требуют некоторые люди — я, например, говорит она,— настаивая на поисках работы по сердцу. Ведь у трех четвертей человечества такой возможности нет, говорит она, я имею в виду тех, кто работает ва заводах и фабриках.
Она изображает, как страх и ярость закипают в ней, когда автомат, за смену кодирующий десять тысяч сопротивлений, с монотонным, противным щелканьем выдает брак, неправильно закодированные корпуса сопротивлений— тоже мне «корпуса», фитюльки эти!—на которых цветные кольца нанесены не в том порядке или безнадежно смазаны. Иногда, говорит она, так и хочется взять здоровенную кувалду и разнести вдребезги этот автомат. Интересно, куда девают свою ярость другие, спрашивает себя она, к примеру, смышленый молодой человек, ее сменщик, работающий на этом автомате уже десять лет. Кто-то должен и такую работу делать, твердит он. Кстати, за нее хорошо платят. Сменные рабочие получают обед за пятнадцать пфеннигов — вот это социализм, говорит Ленка.
Другие, рассказывает она, сидят украдкой в подсобке у телевизора и смотрят чемпионат мира по футболу, неисправные автоматы могут трезвонить сколько угодно — им хоть бы что. Один Либшер — он плохо видит, и скоро эта работа станет ему не по силам — носится как угорелый от автомата к автомату, исправляет поломки. Сам себе доказывает, что его никем не заменишь. За это они спихивают на него весь брак; как завернут партию, так сразу: Это Либшер виноват, он же ничего толком не видит.
Сволочизм, говорит Ленка. Разве можно так с людьми обращаться, как по-твоему?
С этим Либшером попрощаешься за руку, так он трое суток именинником ходит. И он всегда оставляет мне полбутылки молока, которое нам на заводе выдают бесплатно, потому что мы работаем с вредным раствором, а у меня от этого вечно голова болит. Хотя, может, и не от этого, а от жары: градусов тридцать девять, не меньше, из-за сушильных печей. К концу смены ты как выжатый лимон. Вентиляторы давно сломаны, но, поскольку работницам за вредность приплачивают, они на ремонте не настаивают.
Как по-твоему, людям можно так с собой обращаться? Всю жизнь! Изо дня в день, по восемь часов!
Притом ведь, говорит она, было бы нелепо только потому, что совесть нечиста, поступать так же, как они. А просто взять и уйти — все же хамство. Да она и сейчас уже знает: через неделю-другую это хоть и не забудется, но перестанет казаться столь ужасным. Все поблекнет, говорит она. Ну почему, почему так получается?
Бывают вопросы неразрешимые. И отнюдь не всегда ты сам в этом виноват, правда? Правда, киваешь ты. Антагонистические противоречия.
Перестань, говорит она.)
В тот вечер в Г.. бывшем Л., вы очень устали и в половине десятого— еще и не стемнело как следует — легли спать. Ленка сразу же, не притронувшись к «Иову» Иозефа Рота, повернулась на бок, лицом к стене. Кровати стояли одна против другой у стен маленькой комнаты. Между ними как раз умещались две тумбочки. Перед каждой кроватью—коврик из букле с серым узором. В изножье — столик на растопыренных ножках и два неудобных жестких кресла, из тех, что мы в пятидесятые годы поставляли своим восточным соседям. Справа у двери шкаф. Ночник, как всегда в гостиницах; маленький, непрактичный, тусклый.
Стараясь как можно тише шуршать страницами, ты еще несколько минут читала газету, привезенную из дома. Заголовки, которые ты позднее выписала в Потсдамской библиотеке из этого номера, гласили: Повысить требования к работе профсоюзов. — Неделя Балтийского моря —под знаком мира. — Добрым примерам — широкое распространение. — Станет ли высшая школа источником рабочих кадров? — Каждодневно бороться за мировой уровень продукции.—Болезни на почве страха: 30% всех пациентов страдают от невротических самовнушений. —Динозавры вымерли после перемены полюсов?
(Сегодняшнее сообщение, от 26 июня 1974 года: Шведский институт мира в одном из исследований констатирует, что Договор о нераспространении ядерного оружия свою задачу не выполнил. Удержать другие страны от обладания ядерным оружием не удалось. Преступные группировки тоже могут завладеть расщепляющимся материалом.)
Ты закрыла глаза и ясно, во всех подробностях увидела Рыночную площадь Л., какой ее знала Нелли, а вот вызвать в памяти нынешнюю площадь, виденную совсем недавно, оказалось очень трудно. Ленка — ты-то думала, она спит,—спросила вдруг, как у тебя «насчет чувства родины». А ты растроганная ее беспокойством о твоем настроении, убедительно заверила: Да никак. — Еще тебе подумалось, что в Ленкином вопросе был заключен и деликатный приговор той родине, которую ей показывали. Пожалуй, она едва ли нашла ее очень привлекательной.
Сон все не шел, хотя устала ты сверх всякой меры. Окно было распахнуто настежь. Крыша невысокого флигеля отчеркивала границу неба, до сих пор светлого, на котором вправду, хоть и незримо для тебя, взошла луна. Это я запомню. Такое вот можно запомнить. Остальное исчезнет.
Тоска по родине? Нет! —звучит хорошо. Только ведь эта фраза была готова задолго до того, как Ленка поставила свой вопрос. Так что не понять, правда это или ложь. Иных-то фраз, отличных от этой, уже много лет даже в мыслях не было.
Бессонной ночью в чужом городе с его иноязычными шумами и шорохами ты осознаешь, что чувства, которые человек сам себе запрещает, берут реванш, и до тонкости уясняешь их стратегию: как бы отступая, ретируясь на задний план, они прихватывают с собою смежные ощущения. И вот под запретом уже не только печаль, не только скорбь — недопустимо и сожаление, а главное, запретным становится воспоминание. Воспоминание о тоске по родине, о печали, о скорби, о сожалении. Топором под корень. Там, где ощущения возникают, в той зоне, где они еще остаются самими собой, еще не слились со словами,- там властвуют впредь не спонтанная непосредственность, а — скажем без робости — расчет.
Таким образом, когда приходит черед слов, безобидных, непринужденных, все уже кончено, невинность потеряна. Боль — она, чего доброго, теперь забудется,— ее можно пока назвать, но уже не почувствуешь. Зато ночами вроде вот этих, боль из-за утраченной боли... Жить между отзвуками, между отзвуками отзвуков...
Линии-линии жизни, линии работы — не пересекутся в точке, которая но-старомодному зовется «истиной». Ты слишком хорошо знаешь, что вправе даваться тебе с трудом, что — нет. Что ты вправе знать, что — нет. О чем надо говорить, и в каком тоне. А о чем навеки мечтать.
Ты встаешь, не зажигая света,— тихонько, чтобы не разбудить Ленку.— и принимаешь снотворное.
Ночью я, как человек, намного лучше (цитата). «Лучше» значит в эту пору «рассудительнее», «смелее»— сочетание, днем ставшее редкостью. Рассудительная и осторожная — да. Смелая и безрассудная — да. Той ночью, пока не подействовала таблетка, ты была рассудительная и несмелая—это не вполне то же, что «трусливая», — на краткий срок получила способность видеть себя насквозь и выдерживать это зрелище.
Эту книгу тебе написать не удастся, и ты знала почему.