Алмаз раджи (сборник) - Роберт Стивенсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Например, я помню, как мы добрались до Л’Иль-Адама и встретили целые дюжины прогулочных лодок, высыпавших на воду под вечер; между настоящим путешественником и любителем не было ни малейшей разницы, разве только та, что мой парус был невероятно грязен. Компания в одной из лодок приняла меня за соседа. Ну могло ли случиться что-нибудь более обидное? Вся романтика путешествия исчезла в ту же минуту. В верховьях Уазы, где воду оживляли только рыбы, появление двух гребцов на байдарках не могло быть объяснено столь вульгарным образом; мы были странными и живописными путешественниками. Из удивления крестьян рождалась легкая и мимолетная интимность. В мире ничто не дается даром, хотя порой это бывает трудно заметить с первого взгляда, ибо счет начат задолго до нашего рождения, а итоги не подводились ни разу с начала времен. Вы получаете пропорционально тому, что даете. Пока мы были загадочными скитальцами, на которых можно глазеть, за которыми можно бежать, как за лекарем-шарлатаном или за бродячим цирком, мы также очень забавлялись, но едва мы превратились в заурядных приезжих, все вокруг тоже утратили какое бы то ни было очарование. Вот, кстати, одна из многих причин, почему мир скучен для скучных людей.
Во время наших прежних приключений у нас всегда было какое-нибудь дело, и это бодрило нас. Даже дожди действовали на нас оживляюще и выводили из оцепенения. Но теперь, когда река не текла в полном смысле этого слова, а скользила по направлению к морю плавно и незаметно, теперь, когда небо неизменно улыбалось, мы стали погружаться в золотую дремоту, которая нередко наступает после бурных усилий на открытом воздухе. Я не раз впадал в дремотное оцепенение; я очень люблю это ощущение, но никогда не испытывал его в такой степени, как на Уазе. Это был какой-то апофеоз отупения.
Мы совершенно перестали читать. Порой, когда мне попадалась свежая газета, я не без удовольствия прочитывал очередную порцию какого-нибудь романа с продолжением, но на три порции подряд у меня не хватало сил, да уже и второй отрывок приносил разочарование. Едва сюжет хоть чуть-чуть становился мне ясен, он утрачивал в моих глазах всякую прелесть. Только отдельная сцена могла меня слегка развлечь. Чем меньше я знал о романе, тем больше он мне нравился. Я много размышлял об этом. Большую же часть времени, как я уже сказал, ни один из нас не читал, и мы проводили свой досуг, то есть часы между сном и обедом, за рассматриванием географических карт. Я всегда очень любил карты и могу путешествовать по атласу с искренним наслаждением. Названия городов необычайно заманчивы; контуры берегов и линии рек чаруют глаз. А когда видишь своими глазами то место, которое раньше знал только по карте, это производит сильное впечатление. Но в эти вечера мы водили пальцами по нашим дорожным картам с глубочайшим равнодушием. То или иное место – нам было все равно. Мы читали названия городов и деревень, тут же забывая их. Это занятие нас уже не увлекало, невозможно было найти двух более спокойных и равнодушных людей. Если бы вы унесли карту в ту минуту, когда мы особенно пристально изучали ее, держу пари – мы продолжали бы с тем же наслаждением смотреть на пустой стол.
Одна вещь увлекала нас – еда. По-моему, я сотворил себе кумира из собственного желудка. Я помню, как мысленно смаковал то или иное кушанье, да так, что даже слюнки текли. Задолго до стоянки мой аппетит превращался в манию. Иногда мы плыли борт о борт и на ходу обменивались гастрономическими фантазиями. Я мечтал о кексе с хересом – ястве скромном, но на Уазе недостижимом. На протяжении многих миль оно дразнило мой умственный взор. А как-то у Вербери Папироска привел меня в исступление, заметив, что корзиночки с устрицами особенно хороши под сотерн[70].
Я полагаю, никто из нас не признает той роли, которую в нашей жизни играют еда и питье. Аппетит до того повелевает нами, что мы можем переваривать самое простое мясо и с благодарностью заменять обед хлебом и водой; точно так же есть люди, которым необходимо читать что-нибудь, пусть даже железнодорожный справочник. Но и в еде есть романтическая сторона. Застольем увлекается большее число людей, нежели любовью, и я уверен, что еда гораздо занимательнее, чем театр. Неужели вы поверите, будто это в какой-то мере лишает вас бессмертия? Стыдиться того, чем мы являемся на самом деле, – вот это и есть грубый материализм. Тот, кто улавливает оттенки вкуса маслины, не менее близок к человеческому идеалу, чем тот, кто обнаруживает красоту в красках заката.
Теперь мы продвигались вперед без труда и без забот. Погружать весло то справа, то слева под надлежащим углом, смотреть вдоль реки, стряхивать воду, которая скопилась на закрытом фартуком носу байдарки, прищуривать глаза, когда солнце слишком уж ярко искрится на воде, время от времени проскальзывать под буксирным канатом «Део Грациас» из Конде или «Четырех сыновей Эймона» – на это не требуется особого искусства. Мышцы проделывали все это в полудремоте, а мозг в то же время предавался отдыху. Характер пейзажа мы постигали с одного взгляда и краешком глаза успевали заметить рыболовов в синих блузах или прачек, полощущих белье. Временами мы наполовину просыпались при виде колокольни, церкви, выскочившей из воды рыбы или обмотавшейся вокруг весла пряди речной травы, которую нужно было снять и бросить в воду.
Но и эти мгновения бодрствования были таковыми лишь наполовину – начинала действовать несколько большая часть нашего существа, но целиком мы ни разу так и не проснулись. Центральное нервное бюро, которое мы почему-то называем своей личностью, наслаждалось безмятежным отдыхом, словно департамент какого-нибудь министерства. Колеса разума лениво поворачивались в голове, словно жернова, не перемалывающие никакого зерна. Я по полчаса кряду считал всплески своего весла и неизменно забывал, какую именно сотню отсчитываю. Льщу себя мыслью, что ни одно живое существо не способно похвастать более низкой формой сознания. Но какое это было удовольствие! Какое веселое, покладистое настроение оно порождало! Человек, достигший этого единственно возможного в жизни апофеоза – апофеоза бездумности, становится чист душой и чувствует себя полным достоинства и долговечным, как дерево.
Эту глубокую рассеянность сопровождало странное метафизическое явление. Помимо воли меня занимало то, что философы называют «я» и «не я». Во мне было меньше «я» и больше «не я», чем обычно. Я смотрел, как кто-то другой работает веслом; замечал, что чья-то, а не моя нога опирается на упор. Мое собственное тело, казалось мне, имеет ко мне не больше отношения, чем байдарка или река, или берега реки. Что-то в моем уме, независимое от моего мозга, какая-то область моего собственного «я» сбросила с себя узы и освободилась или же освободила кого-то, работающего веслом. Я сжался, превратился в крошечное существо в дальнем уголке себя самого. Я уединился в своей собственной оболочке. Мысли являлись сами по себе; это были не мои мысли, и я следил за ними, как за деталями пейзажа. Словом, полагаю, что я был настолько близок к нирване, насколько это возможно в практической жизни; и если это так, то от души поздравляю буддистов. Это весьма приятное состояние, правда, несовместимое с напряженной умственной деятельностью, не слишком доходное в денежном выражении, зато абсолютно безмятежное, золотое и ленивое – и находящийся в нем человек неуязвим для тревог. Изобразить подобное состояние можно, представив себе человека мертвецки напившегося, но вместе с тем трезво наслаждающегося собственным опьянением. Я думаю, что землепашцы, работающие в полях, проводят большую часть своих дней в этом восторженном оцепенении, которым и объясняются их спокойствие и выносливость. Зачем тратиться на опиум, когда можно даром обрести сущий рай?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});