Литовские повести - Юозас Апутис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь было наоборот: не выставляли напоказ своих чувств ни родители, ни родители родителей, боялись чужих языков, как черт ладана. Только разве спрячешься? Что выходит за пределы обычного, интересует многих, прячь не прячь, все увидят. Так и во времена Смолокура было.
Кузницу свою оборудовал он в одном из сараев Лафундии, там хозяева собирались наладить смолокурню, держали бочки для дегтя и смолистые пни. В амбаре, стоявшем неподалеку, сложенном из добротных бревен, были отгорожены кухня и горница, где человек мог не только живот набить, но и отдохнуть, а при необходимости и жену с детьми устроить… Матас Каволюс не припоминал, чтобы на этой смолокурне выгнали хотя бы каплю дегтя — в ту пору, видать, у хозяев Лафундии было что-то другое на уме. Вот и сдали они сарай с амбаром кузнецу Матасу Каволюсу. Смолокур же и деготь гнал, и даже железо пытался из руды выплавлять, хотя это было труднее, чем делать поковки из готового, раскаляя его на шишках или на оставшихся со времен смолокурения пнях. В то время Матас еще в холостяках ходил, все никак по душе не мог невесту сыскать. А уже не парень. И случилась с ним, до сих пор рассказывают об этом в Тауруписе, такая история.
Однажды ночью по проселку, давно наезженному санями, прикатила рессорная бричка. Удивился Смолокур, что, мол, за дуралей: среди зимы колесами народ смешит! Удивила его и окованная латунью бричка, и наборная, с бляшками сбруя, а уж конь — и вовсе как в сказке: рысак в яблоках, черные глаза искры мечут. В бричке молодой барин, такого здесь и не видывали, ясное дело, не из простых — золотые пуговицы сияли, шпоры побрякивали, когда он, с брички соскочив, вышагивал у кузни, что твой офицер: каблуками стук-стук, повернется, как на параде, через левое плечо и снова каблуками щелкает. Очень уж не терпелось ему, очень спешил барчук. Побренчал не только шпорами, но и кошельком, набитым под завязку: слышь, кузнец, давай торопись, конь должен быть подкован в миг! Смолокуру что, дело нехитрое. Да и коня жалко — снега много, но дорога обдута, обледенела, до крови уже копыта сбил. Не успел Матас трех подков гвоздями своей собственной работы прибить, как тот баринок подскочил, каблуками прихлопнул, оттолкнул кузнеца в сторону, швырнул на пол звенящий золотом кошелек, вскочил в бричку и был таков. Ишь, торопыга! Закрыл Смолокур кузню и поплелся спать. Наутро, хотя ничего на рождество делать не собирался, отворил двери сарая, огляделся — кошелек все еще на полу лежит. Поднял, развязал, а там… сухие заячьи шарики перекатываются… Вот тебе и золото! Тут по дороге кто-то из таурупийцев подъехал. Увидел кузнеца, остановился, кисет с зеленым табаком из кармана вытащил, подымим, дескать, соблазняет. Смолокур соблазнился. Вертит козью ножку, а руки как не свои, и соседа словно не узнает. Тот, правда, внимания не обратил, новости рассказывает. Под утро, говорит, на берегу Тауруписа молодую женщину нашли. Лежит ничком возле сугроба неживая, окоченела совсем. А рядом дитенок лет трех, в шубейку завернутый. Вот те и на, удивляется Смолокур, уж не от дворовых ли девок рождественский подарочек деревне? Ох, нет, отвечает сосед, видать, от самого дьявола! К обеим ногам и к руке замерзшей по железной подкове приколочено!.. Тогда Смолокур сует под нос таурупийцу набитый заячьими шариками кошелек и, как ксендзу на исповеди, выкладывает все о ночном госте. Потом сели они в сани и в Таурупис поехали, чтобы на ту мертвую посмотреть, может, не столько на нее, сколько на подковы… Так и есть! Свою-то работу Смолокур где хочешь узнал бы. Они… Поцеловал он покойную в лоб, меж черных глаз, закрыл ей веки, чтобы не смотрели на него, вырыл у Шилгирийской сосны, на кладбище висельников, яму и похоронил. А ребенка-девчоночку, в шубейку закутанную — домой, на смолокурню свою привез. Так и таскал ее в этой шубейке то в кузню — усадит поближе к горну, где потеплее, но чтобы дым не достигал, — то в горницу унесет… Первыми гостями, явившимися с визитом к воспитаннице кузнеца, были жандармы с приставом, прослышавшие о найденном у берега Тауруписа мертвом теле. Выложил им Смолокур все, правда, о подковах и кошельке с «золотом» умолчал, хватило у человека ума сказать властям лишь столько, сколько они могли понять. Все остальное оставил он на своей черной совести, не могла же она быть белой, ежели человек каждый день с углем возится. Пристав, выслушав Смолокура, потыкав наваксенным сапогом мерзлую землю, откапывать покойницу не стал. Как рассказывали таурупийцы, описал в протоколе со слов Каволюса внешний вид покойницы и сразу же сказал, кто она такая: Агнесса, сестра кабатчика Пятраса из-под Каунаса. Около его шинка все время свора собак крутится, вот и прозвали того Пятраса Собачником. Из-за этих собак она с братом и поругалась, даже грозилась поджечь его кабак, а потом убежала невесть куда. А ребенок чей, неизвестно, надо думать, ейный… Если кузнец не хочет оставить себе, так можно…
Нет, нет! Смолокур не собирался отдавать девчушку жандармам. Окрестив найденыша услышанным от пристава именем мученицы Агнессы, он продолжал согревать ее у кузнечного горна. У всех на глазах росла и хорошела Агнешка Шинкарка — так в память матери называли ее люди, — и все больше походила она на ту женщину, о которой давно мечтал Матас Смолокур. Ему тогда уже за сорок перевалило… Однако сердцу не прикажешь: все тревожнее звенело железо в его руках, оповещая земляков о том, что славный род кузнецов может смешать свою кровь с чужой, притекшей издалека, отдающей кабаком и собаками. Дивились таурупийцы, зло хлестали молодых языками, услышав в костеле о помолвке Матаса Каволюса и Агнешки Шинкарки. Свадьбы не справляли, только на амбаре, который Матас называл избой, приколотил он, словно венок, собственноручно выкованный флюгер да на могиле тещи памятник установил: кованое солнышко, обвитое ужами. Может, вовсе и не так, может, совсем по-другому все происходило, но Агне знает, какие колючие языки у таурупийских баб; они и теперь, хоть почти сто лет с той поры минуло, не могут их спокойно во